Археология русской смерти. Этнография похоронного дела в современной России - Сергей Мохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На похоронах шел снег, а я стыдливо рассматривал тающие снежинки на моих новых сверкающих ботинках, пытаясь принять какую-то совсем уж новую действительность: как и 12 лет назад, когда умер отец, слишком резко сменилась эпоха — началась новая, взрослая жизнь. Через год я уже женюсь и буду ждать рождения дочери. Мои нулевые закончились.
Я долгое время пытался понять, почему в последние дни меня не было с бабушкой. Работа — это понятно. Но для меня это не главное, и даже тогда не могло побудить не быть с ней большую часть времени, не держать ее за руку. Видимо, я действительно не верил в ее последние дни. Я помню, как сидел с ней в холле хосписа. Мы смотрели друг на друга, я чувствовал ее страшную усталость. Она, желтая и сухая, смотрела на аквариумных рыб и ничего не спрашивала у нас с матерью о своем диагнозе, о прогнозе на будущее и о чем там еще спрашивают цепляющиеся за жизнь люди. Бабушка не спрашивала — она уже не цеплялась. Она смотрела на рыб, которым было суждено пережить ее.
Я до сих пор чувствую глубокий стыд и вину за то, что не смог быть с ней в момент ее смерти. Как-то быстро и неуклюже она умерла. Так же неуклюже, как она прикрывала рот, когда смеялась.
Бабушку Киру мы кремировали. Это первый человек из нашей семьи, которого мы кремировали. Прах захоронили на Рогожском кладбище, но таблички на могиле до сих пор нет, как нет и ее имени на памятнике. Не знаю, почему мы все это никак не сделаем, так же как не знаю, почему перестал ездить к отцу на могилу, хотя бывал там 16 лет подряд регулярно по два раза в год.
Погружаясь в себя, я убеждаюсь, что похороны и любая ком-меморация кажутся мне совершенно бессмысленными и крайне лицемерными по своей логике. Так и хочется сказать: «Чуваки, трагедия смерти затмевает собой все ритуальные вещи, человек умер — зачем все остальное?» Это все не нужно, время идет, жизнь продолжается. Я бы хотел, чтобы не было никаких кладбищ, а мертвые тела развеивали над шапками зеленеющих елей в бесконечной тайге. Я не хочу ездить к отцу на его мерзкое деревенское кладбище, не хочу делать памятники и ухаживать за могилами — вы все мертвы, и ничто вам уже не поможет. Вы все умерли и оставили меня одного — так когда-нибудь умру и я, бросив свою дочь.
За несколько лет до бабушки Киры умерли моя прабабушка и прадед — ее родители. Советская интеллигенция. Прадед был доктором наук и большим ученым в области инженерии и строительства. Так говорили, а после смерти в ящике его стола обнаружилось удостоверение чекиста. Прадеда я почти не помню. От него остались гантели и стойкий запах советской старости в комнате — смесь валидола, нафталина и дешевого масла.
Прабабка же всю жизнь отличалась буйным нравом, под старость лет она сошла с ума и утверждала, что пела в театре с Шаляпиным. Еще она говорила, что моя мама ворует полотенца, продает их на блошином рынке и покупает на эти деньги жвачку. Прабабку звали Рахиль, как и ее мать, мою прапрабабку. А сестра ее носила имя Конкордия, она уехала в Канаду с каким-то англичанином. О них я ничего не знаю и уже никогда не узнаю. Время уничтожило их следы, и глупо надеяться, что ко мне оно будет более благосклонно.
Дальше смертей ненадолго станет больше. Ритм умирания, словно мортальная тахикардия, резко участится и сожрет целый поколенческий пласт, чтобы затем замолкнуть. Умрет моя вторая бабушка, Тамара Мохова, мама отца, женщина тяжелой судьбы. Всю жизнь она была для меня образцом того, как мне не хотелось бы прожить свою жизнь. Она родилась еще в конце 1920-х годов, в раскулаченной семье. Ее мать убежала из дома, а отец ушел на фронт, где и сгинул бесследно, как и миллионы других русских людей. В 14 лет мою бабку вместе с ее матерью и младшей сестрой застала война. Дом их сгорел, и они приютились в больнице, в прифронтовом районе в Дмитровском районе Московской области. Прабабка мыла полы в больнице и стирала бинты, грязные от густой солдатской крови, а бабка ей помогала. За это они получали скромный ночлег и пайку хлеба. Вскоре прабабка умерла от туберкулеза, а 16-летняя бабка быстро вышла замуж. Дальше, как мы уже знаем, она родила трех детей, одним из них был мой отец Витька, ее мужа убьют уже в 1960-х, и ей придется растить детей в одиночку. Бабушка умрет в деревне тихо — просто в своей кровати, в ноябре. Я очень ее любил, хотя и стеснялся.
За два года до нее умер и мой дядька, другой сын бабки Тамары. Дядя Сережа всю жизнь прожил в психиатрической лечебнице с тяжелой формой шизофрении. Мы ездили к нему иногда и даже брали домой на побывку. Он все время спал, а когда не спал, то был агрессивен и пытался всех побить. Еще он носил смешные усы. Дядя Сережа тоже ушел зимой, умер от кровопотери: съел почти 50 чайных пакетиков и сделал у себя в животе дырку. На его могиле табличка «Сергей Мохов» — почти как я, только даты другие.
В тот же период умерли все мои тетки, дядьки, дальние внучатые бабушки и дедушки. Помню похороны двоюродного дедушки Димы, которого я очень любил. Дед Дима, Дмитрий Трофимович Забережный, был интереснейшим персонажем. Бараки, рабочий поселок, репрессии родственников, карьера вплоть до директора завода. На его похоронах я впервые осознал свою «московитость», понял, что я горожанин и что Москва и есть моя Родина. Отпевание деда проходило в храме в Вешняках, а рядом с ним на церковном погосте лежит моя прапрапрабабка 1852 года рождения с младенцем Юрием. В храме, где когда-то был настоятелем мой прапра-прадед, Димитрий Протопопов. В отличие от Ивановского, могил которого я не хочу