Чернокнижник (СИ) - Светлана Метелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, всякий желающий обедать в одиночку может отправиться на рынок, взять провизии и изготовить себе обед; но нужно быть безумцем, чтобы тратить на все это время и труд и в конце концов получить обед гораздо хуже общего.
Двери в домах никогда не запираются на замок, и всякий свободно может входить и выходить. К золоту они очень равнодушны, не употребляют его даже на украшения, а делают из него разные побрякушки для детей и ночные вазы.
Есть на острове и рабы: рабами становятся военнопленные, взятые в битве; сограждане, осужденные за особые преступления; затем, чужеземцы, приговоренные к смертной казни и выкупленные здешними торговцами; наконец, вообще бедняки из сопредельных стран, которые сами пожелали лучше быть рабами на острове, чем терпеть нищету в родной стране. С рабами последнего рода обращаются как с равноправными гражданами. Рабы осуждены на вечный труд, ходят в цепях. Но хорошим поведением можно заслужить себе вновь свободу.
Жители здесь не любят войн; в противоположность всем другим народам они считают, что слава, добытая оружием, — самая позорная слава. Несмотря на это, они не боятся войны и не уклоняются от нее, когда считают ее необходимой и справедливой. Посредством ежедневных военных упражнений они дисциплинируют юношей и совершенствуются в военном искусстве; даже женщин приучают у них к военному делу, дабы, в случае надобности, и они могли быть полезны. Они считают себя вправе отражать нападение врага, а также защищать своих друзей от подобных нападений; затем, они считают делом справедливым оказание помощи всякому народу в его борьбе с тираном…
…Да, таким будет новый мир; такими станут люди — свободными, равными в правах, а стало быть — счастливыми. Я верю: труд мой вдохновлен Господом нашим — иначе как объяснить переполняющее меня Знание? Не раз видел я во снах Амаурот, до мельчайших его деталей; одна за другой вставали перед внутренним взором картины справедливой и прекрасной жизни; слышал я песни, которые пели жители, отправляясь работать или отдыхать; точно некой могущественной рукой был я заброшен в чудесную эту страну. Господь, читающий в сердцах, видит, без всякого сомнения, что намерения мои чисты, что я не ищу славы и благодарности; не взыскую награды; что одно лишь горячее желание служить Ему мною движет; что стремлюсь к одному — напомнить людям, каким задуман был их мир. Ты видишь, Боже, во что превратили Твой замысел; и если мне суждено вернуть заблудших овец на истинный путь — да будет так. Воплотится где-нибудь, когда-нибудь придуманный мною остров; жители ее откажутся от двух моровых язв — собственности и неравенства; а после новые порядки распространятся и далее, по всей земле; придут даже в отдаленные земли. Всеобщее благоденствие увенчает мир…
И вдруг змеиным жалом коснется сомнение: так ли? Что если все же — ошибка; если брат Умберто ошибся? Однако — ведь и Господь наш творил Словом… И через Книгу являл Свое присутствие и Свою волю… Но, если так — не есть ли моя попытка изменить к лучшему то, что окружает меня, — дерзновенное посягательство на то, что дозволено одному лишь Творцу? И если Господь позволил людям неверно толковать Слово Его и пропадать в темноте и беспомощности — значит… Пути Господни неисповедимы — как же я, прах от праха, решаюсь исправить то, что не в силах понять? Не потому ли никак не могу я дать название своему детищу, придумать имя чудесному острову? Может быть, в этом заключен знак Божьего Гнева: не допустить именования того, что — не Его?.. Не лучше ли сжечь эти листы, не дожидаясь, пока меня самого испепелит Божественный огонь?.. Господи, Господи! Прости меня! Милостив будь ко мне, грешному! …
Вдруг резкий стук дверного молотка оборвет мои метания. Я быстро спущусь вниз; верно, возвратился из монастыря мой посыльный — возвратился с ответом отца Умберто! Да, так и есть — точно он; я поскорей впущу его в дом, запру дверь и повернусь к нему — в радостном ожидании и предвкушении. Но — что с ним? Вид потерянный, как будто испуганный, он все теребит в руках шапку, не решается поднять на меня глаза.
— Друг мой, — ласково спрошу я, — что произошло? Передали вы письмо?
— Да, сэр Томас, да только мне его вернули…
— Как вернули, Джон? Почему?
Он прячет глаза — и предчувствие беды охватывает меня; подгибаются ноги; я вынужден опереться на стол, чтобы не упасть… Я слышу ответ — и мне хочется запретить ему говорить, хочется закрыть уши и бежать отсюда, я сжимаю рукой крест…
— Говорят, отец Умберто умер, сэр Томас, — тихо произносит Джон. — Он ушел несколько месяцев назад, с прокаженными… Монахи сказали — умер от проказы…
Точно кол в груди мешает дышать. Я не в силах говорить, не могу кричать, плакать… Только один — всего один — вопрос остался у меня — и я задаю его:
— Джон… Они… Они сказали тебе, где он похоронен?
Слуга поднимает глаза — в них удивление, недоумение, робость: он знает, что должен сказать — но не понимает смысла этих слов. И я тоже никогда не смогу этого понять.
— Я спрашивал, сэр. Они сказали — нигде.
— Что значит — «нигде»? Они не знают? Они назвали хотя бы — у какого города?
Недоверие и ярость точно придают мне сил — я должен найти его могилу, должен поклониться святому для меня праху… Но Джон покачает головой:
— Нет, сэр Томас. Я спрашивал. Они сказали: нигде. И повторили: передай сэру Томасу — нигде. Они сказали — так велел говорить отец Умберто…
Нигде… Нигде… Почему-то мне вдруг захочется перевести это пустое слово на латынь… Все, что осталось мне от наставника, от святого, что озарил мой путь своей искренней любовью к добру… Нигде… U-topos… У-топия… Остров Утопия…
Благодарю тебя, отец…
…Поставил точку — очнулся. Несколько исписанных страниц — почерк мой вроде… Пролистал — да, так и есть: снова — тот же бред; тот же Мор… О чем это? А, об Утопии… Да… Еще несколько минут сидел я за столом, вглядываясь в буквы. Потом вскочил, оделся, поехал…
* * *Татка, кажется, похудела еще больше: точно мышц и прочего мяса-жира не осталось — только кости, обтянутые кожей. Все «винтовые» рано или поздно к этому приходят — но… то ли мы давно не виделись, то ли еще что — короче, стало не по себе, передернуло даже. Присмотрелся — да нет, вроде не на приходе, и не на отходняке; в завязке, что ли?
— Да не то что в завязке, — равнодушно бросила Татка. — Так, скорее, пауза. Но ты не переживай — тебе сварю…
— Не надо.
Мне и правда не хотелось; не нужен был мне сейчас кайф; поговорить — вот что. Просто поговорить. О чем-то. О ком-то. О другом, не связанном с Мором-утопией-итэдэ.
— Ты чего такая смурная?
— А? А… да нет, — она достала сигарету, попыталась зажечь — не получилось: руки ходили ходуном. Я забрал у нее коробок, чиркнул спичкой. Татка затянулась, потом ответила:
— Драга умер.
Драга — кто это? А, да, вспомнил. Кликуха ее парня, тоже винтового. Проявил сочувствие:
— Да ты что! А из-за чего?
— Да передоз…
Она бессмысленно смотрела в стену — не расстроена, похоже, обычный постнаркотический ступор. Попробовал вспомнить получше Драгу — не очень получилось; на всякий случай сказал:
— Он же вроде опытный… был…Как же так?
— Да так, — она пожала плечами. — Слишком увлекся тренировками…
— Какими?
— Он все время говорил, что наркотики — это типа мост на тот свет. Выход из тела. Когда принимаешь, вроде как тренируешься, работаешь над собственной смертью. Он говорил — пробежка по мосту. Зато потом, когда умрешь, ничего нового или страшного не увидишь. Потому что сознание натренированное…
— А…
Я мучительно соображал, что на это ответить. Но ей и не нужно было, чтобы я что-то отвечал. Она затянулась, выпустила дым, проговорила:
— А Доктора взяли. Прямо на квартире, со всеми причиндалами… Я вот теперь тоже боюсь…
Доктор, доктор… Ага, точно — варщик, по-моему, она меня с ним знакомила… Я вдруг вспомнил своего пса — почему-то показалось ужасно важным договориться с Таткой, чтобы присмотрела за ним, если что.
— Тат, я тебе про собаку свою говорил…
— Что? А… Ну. Собака, да. Тоже умерла?
— Типун тебе на язык. Живой он — я тут просто подумал: если меня тоже заметут, возьми его, ладно?
— А тебя за что? — удивилась Татка.
— Ну, мало ли, — уклончиво ответил я. — Найдется, за что.
— Хорошо, — без энтузиазма кивнула, длинный столбик пепла упал на ковер.
— У меня недавно глюк был странный, — начал я. Захотелось поделиться с ней: охранник, которого не было, никак не давал мне покоя.
— Че за глюк? — без интереса спросила Татка.
Я рассказал. Вроде бы слушала, несколько раз кивала, хмыкала. Потом сказала:
— Может, последний страж?
— Какой еще страж? — не понял я.
— Ну — последний страж твоей совести, — не улыбаясь пояснила она. — Ты ведь на дело шел? А он тебя, значит, не пускал… Да? Получается — страж…