Чернокнижник (СИ) - Светлана Метелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Само собой, Константин Сергеич! Вы же знаете: для вас — любой каприз.
— Ну, уж, ты скажешь, — он совсем стушевался. — Спасибо, Боря, спасибо! А ты что хотел-то? — вдруг запоздало вспомнил президент.
— Да я что-то чувствую себя не очень, — признался я. — Может, отпустите домой?
— Иди, Боря, какой разговор? — с каким-то облегчением кивнул Киприадис. — Прямо сейчас можешь идти…
…Зашел в свой кабинет — забрать барахло — задумался. Куда? Домой — нельзя; наверняка ждут. Тогда — к Алику? Да, для начала, пожалуй, к нему. Только сначала все же — проверить. Уточнить. Не зря ли паникую?
Я набрал номер. Таких номеров было у меня всего штуки три. Служба спасения. Даже не так — предупреждения. Человечек на Петровке — хороший, отличный. И не друг, и не слишком даже знакомый — седьмая вода на киселе, должник одного вора. До сих пор я его не тревожил — обходился. Теперь придется.
— Добрый день, уважаемый Сергей Васильевич, — вежливо поздоровался я. — Мне ваш телефон дал Горелов Борис Николаевич…
В трубке повисла пауза — чуть больше минуты он выяснял то, что меня интересовало. Потом радостно отрапортовал:
— Да-да, знаю такого — действительно, числится…
Я повесил трубку. Ну, что ж… Угадал. Меня объявили в розыск.
…Понеслось…
Глава 12. Спасение
Октябрь — декабрь 1995 года.
…Карусель тронулась — нехотя, ржаво. Заскрипело внутри, отозвалось снаружи — пустые деревянные сиденья на длинных железных цепях. В парке никого не было — хмуро, холодно, промозгло. Мокрые черные листья, собранные в кучи, умерли еще в полете. Небо — свинцовое, тяжелое — висело низко, угрожающе низко. В будке застыл мужик — техник-смотритель; это он запустил карусель — проверяет, что ли? Смотрел на нее молча, не отводя глаз, чуть шевеля губами.
А карусель разгонялась. Цепи натянулись, распластались — шире! Еще шире! С веселым залихватским посвистом неслись друг за другом сиденья. Скрипов уже не было — она словно ожила, эта рухлядь, вспомнила молодость, махнула на ревматизм и гнилые суставы, пыталась взлететь, гналась за свободой — вот, сейчас! Еще немного! Бешено, азартно, самоуверенно — мчаться! Не задумываясь, что все время по кругу, что отведено тебе этого полета всего-ничего, что вот-вот истекут три минуты — и тогда вновь — долгое окостенение, застой…
Я смотрел на карусель. Вот ход стал ровным — разгон закончился, установилась скорость. Теперь — недолго — будут мелькать сиденья и цепи, снова цепи, опять сиденья. Потом ход замедлится — она начнет тормозить — плавно, без рывков…
А если не так? Если что есть силы ударить по кнопке — или нет, по-другому: ток, высокое напряжение — и мотор сгорит… Сбой, срыв, стоп-кран? Что, если остановить механизм сейчас, в разгар круговорота, — резко, быстро? Сиденья — налетают друг на друга, бьются; гнутся поручни, отлетают спайки. Цепи закручиваются, путаются, натягиваются и, наоборот, обвисают беспомощно… Скрежет, стук, звонкие и глухие удары… Хаос… И что? Да ничего. Финал неизменен: все успокоится, придет в норму, займет исходное положение… И будет гнить дальше…
…Почти месяц — три с половиной недели — я провел у Алика. Врать ему не стал — сказал прямо: ищут меня, скрываюсь. Он только плечами пожал — какой, мол, разговор, живи, сколько хочешь. Может, в другое время я бы остался у него надолго — но не теперь. Тяжелый он был, мой чеченский друг. Дерганый, нервный. Деда в квартире уже не было. Алик сказал — умер через неделю после того, как взяли Грозный.
Часто приезжали земляки — все закрывались на кухне и обсуждали что-то — яростно, ожесточенно, до криков. Алик постоянно собирал деньги, то и дело разговаривал с кем-то по телефону — своим гортанным языком, вставляя время от времени русские слова.
Со мной Алик говорил мало. А то и вовсе отводил глаза… Понятно. Русский — вот кто я был. И как бы он ни старался — не мог забыть об этом. Только раз затронули мы больную тему — и то после литра.
Странный был разговор — дикий, бессмысленный. Я сперва молчал, слушал, потом начал возражать. Точно перестрелку мы с ним вели, с другом моим Аликом — только не патронами, а словами. Он метал в меня гранатами; я отвечал короткими очередями; он взрывался напалмом; я отвечал точечными бомбардировками…
Самашки! — А Буденовск — как тебе? — Право на самоопределение! — А Конституция? — Засунь вашу Конституцию! Геноцид! — Адекватные меры — не хочешь? Провокация — не устраивает? — Свобода! Независимость! Справедливость!..
…Никогда не нравились мне эти слова — «свобода», «справедливость». Или — «независимость»… Истасканные, дешевые, облапанные миллионы раз, — как копеечные шлюхи, ложились под каждого. Расстрелять их молчанием; уничтожить, вычеркнуть, забыть. Они — именно они — были источником и причиной косых взглядов, ненависти, войн. Три похабных слова — их перекатывал Алик, как патроны, ими заряжал обойму своих обвинений и упреков.
И мне казалось, что вся война сосредоточилась на маленькой кухне, где пахло горем, а на верхних полках хранились причиндалы для варки винта.
В конце концов я не выдержал, допустил запрещенный прием:
— Если русские для тебя сейчас враги, то я тут что делаю? Чего же не выгоняешь? И не сдаешь?
Он нехорошо усмехнулся:
— А тебя зачем сдавать, Боря? Тебя и так найдут. Ты же сам в петлю лезешь, тебе же тюрьма — дом родной, вижу — тянет. А потом, для меня не русские — враги. Я, в отличие от твоих соотечественников, различаю, где мразь, а где нормальный человек. Государство — это враг. Власть — это враг. А ты, Боря, так же со своим государством ладишь, как и я. Тоже подрываешь… Только — по-другому. Потому и не сдаю…
…Через сутки я сменил хату.
* * *Ключи выдал Сеня-Молоток; сказал — две недели квартира будет пустая, живи. И я жил. На улицу старался лишний раз не высовываться: выходил в магазин да позвонить — Татке, кому еще? — проверял, как там Жулик.
Хату Молоток добыл нормальную — пустую, правда, без мебели, зато с телевизором. Почти целыми днями смотрел в ящик — все подряд смотрел: новости, сериалы, игры с отгадыванием слов и мелодий.
Вечером, после «Вестей» и «Санта-Барбары» и по утрам гоняли предвыборные ролики. Задумчивая корова призывала голосовать за Ивана, лубочная Маня переживала, что милый теперь предпочитает ей яблоки. За Жирика последовательно агитировали Петр I, фельдмаршал Кутузов и академик Сахаров. Их счастье, что умерли. Всех переплюнула какая-то Партия экономической свободы. Про своего пахана спели нарочито похабно, видимо, специально для народа:
Борового я любила, Боровому я дала,Деньги с «Чары» получила и свободу обрела.
Везде беспредел. При таком раскладе, лет через десять зэки откажутся от фени и мата. И останутся единственными носителями литературного языка…
Про Мора старался не думать — но не получалось. Обрывками снов, чужими фразами — так и лез в голову. Видений больше не было, и я поймал себя однажды на том, что жалею. Точно было нечто, дверь какая-то приоткрылась — а потом вдруг пропало. И до сих пор был я почему-то уверен: найти все же первое издание… как смачно выговаривал Климов — «раритет»… Лувен, пятьсот шестнадцатый… и все, дело в шляпе; сразу бы я понял все и про самого себя, и про сэра Томаса Мора. Писать тоже не приходилось — да и негде было: дневник-то остался у меня на квартире, наверняка уже менты нашли, может, и прочитали… Почти никаких связей с внешним миром — телефон мой никто не знал; самому звонить было лень. Даже в аптеку пойти — лениво было…
Кашель теперь бил меня все чаще — нехороший, тяжелый, гнилой. Похоже было на то, что возвращается ко мне старый, еще в прошлую ходку на «Матросской тишине» поставленный диагноз — туберкулез. Ну что ж… Ремиссия длилась больше года — и то много для хроника вроде меня…
Однажды — спасибо телевизору — узнал про Киприадиса; в каких-то столичных «Вестях» показали сюжет, как нашли в Подмосковье целебную грязь. И тянутся туда люди в любую погоду, мажутся грязью — а потом чудесным образом выздоравливают. Только вот одно беспокоит население — слух о том, что грязь приватизировали. А значит, скоро поставят вокруг заборы, шлагбаумы — и прощай лечение.
Почерк Коляна ни с кем не спутаешь — и среди продажных журналюг были у него друзья. Я тут же прикинул, зачем понадобился «Тер-Абрамяну» этот сюжет: видно, Киприадис стал жадничать или дал денег меньше, чем обещал. Молодец, Колянище — что и говорить, дока в своем деле. И Тер-Абрамяном не зря назвался.
Я поинтересовался однажды — мол, Коля, на фига тебе такое сложное погоняло? Ведь не вышепчешь без стакана! Как же бизнес вести с таким вот… Иммануилом?
— Боря, ты дурак, — убежденно сказал Колян (я не обиделся — обижаться на него невозможно), — зацени великую силу правильного имени и пойми его власть над лохом. Ты думал, бля, почему этому Мавроди бабки несут — ведь как крысы за дудочкой тянутся, смотреть больно! А я скажу. Реклама тут вообще не при чем — все дело в фамилии. Зуб даю — был бы он Кныш или Писулькин — копейки бы не дали. А тут — МАВРОДИ! Чуешь, как звучит? А пахнет — чем? То-то! И мое погоняло рабочее — тоже грамотное. Во-первых, то ли еврейское, то ли армянское, да плюс еще «Тер» — ты прикинь, какой культурный шок у граждан: ага, у армяшки бабла полно — это раз! Жиденок — умный, это два. А то, что с такой фамилией живет и не чешется — это ого-го! Значит, непростой. Понял?