Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заходите, прошу вас.
В отличие от других заведений такого рода, с которыми Дзелии пришлось познакомиться раньше, оно было светлым и изящно меблированным, его украшали статуи, довольно неплохие картины и попугаи, которые совершали чудеса ловкости, чтобы получить от женщин лакомство, повторяя при этом разные слова на диалекте Бадиа Павезе. Клиенту, пока он шел из центрального зала по коридорам с красными ковровыми дорожками, постоянно попадались навстречу оживленные группы людей, каждая из которых была занята чем-то своим.
Действительно, устав Дома Голубки начинался не с обычных запретов делать то-то и то-то, а с вселяющей бодрость фразы: «Нас в первую очередь интересуют люди».
Это давало возможность оркестрантам из Павии, которым управление полиции запретило выступать в каком-либо театре Королевства Италии, репетировать в подвальных помещениях; позволяло так называемым посредникам из Арена По придумывать зашифрованные надписи для этикеток, которые затем наклеивались на бутылки белого вина неизвестного происхождения; а остановившимся отдохнуть путешественникам — обниматься с огромным количеством людей, называвших себя их родственниками.
Когда приходили полицейские, чтобы допросить ее, Тоске Бельтраме, заранее предупрежденной сочувствующими информаторами, удавалось сохранять абсолютное молчание после заявления, что все уже и так ясно из вывески Дома Голубки, на которой жестяной ангел в ярких одеждах, оказывавшийся, если как следует присмотреться, женщиной легкого поведения, вращался на ветру, монотонно разыгрывая пантомиму жизни.
Ее арестовали в сентябре 26-го и увезли в пакгаузы Фьори Альдрованди, на Олоне, откуда, как ни кричи, все равно никто не услышит. Товарищи по подполью искали ее в другом месте, в районе Порто Толле.
Однажды январским утром в Сальсо, где царила атмосфера подготовки к национальному празднику — на улицах репетировали духовые оркестры, на окнах вывешивали флаги, — в пансион «Конь» привезли зеркало, которое, как объяснила Ольчези, директриса, принадлежало раньше испанской инфанте. Дзелия и девушки притворились, что поверили: верить в росказни Ольчези было частью их работы.
Перед этим зеркалом они позировали, как будто их снимал фотограф; меняли платья, шляпки, парики, испытывая радостное чувство солидарности, которое никогда раньше здесь не ощущали.
День прошел, как обычно, было много военных, в основном курсантов военной академии в Модене, прибывших для предстоявшего на следующий день парада. Дзелия осталась у себя в номере, заперев дверь и не притрагиваясь к пище; взволнованная еще не до конца ясными решениями, она внимательно наблюдала, как морозный воздух изменяет цвет стекол и озера в парке. Около восьми, когда поток посетителей спал, она инстинктивно вышла в коридор и остановилась в полумраке, пристально глядя на свое отражение в зеркале. Одна из подруг появилась у нее за спиной. И вот уже все высыпали из комнат, как будто заранее договорились встретиться; утром они смотрелись в зеркало весело и с выдумкой, теперь же молчаливо созерцали себя в убожестве домашних халатов.
Хотя они и не сказали друг другу ни слова, общее решение созрело, и они разошлись по комнатам.
Они знали, что Мори прибудет в час ночи: его пунктуальность была одним из способов, которыми он выражал презрение к тому, что считал заслуживающим презрения, то есть ко всему; действительно, они услышали, что он подъезжает, и Дзелия, лежа на кровати, увидела свет фар десятка автомобилей, поднимающихся по дороге, а потом водители, так и не выключив дальний свет, устроили карусель: на полной скорости они врывались во двор и, заложив крутой вираж, выскакивали обратно на улицу, чтобы пронестись вдоль тротуаров, опрокидывая мусорные баки, которые падали и катились по мостовой с жутким грохотом.
Они всегда заявляли о себе таким образом. Потом выходил Мори, и вместе с ним все остальные. Он долго разглядывал вывеску над входом, изображавшую вздыбившегося перед короной голубого коня, и непременно спрашивал:
— Вы знаете историю этого замечательного животного?
— Нет, — отвечали ему, хотя слышали ее бесчисленное количество раз.
И тогда Мори в очередной раз излагал историю вывески, сообщая, что своим названием пансион обязан Марии Луиджи ди Парма, некоей развратной герцогине, которая влюбилась в жеребца. Держали его в стойле, украшенном диванами и большими зеркалами; в ожидании возлюбленной он очень возбуждался, и конюхам приходилось сковывать ему ноги специальными серебряными кольцами, которыми — как Мори уверял — можно и сейчас полюбоваться в одном из пармских музеев.
— Страсти, на которые нынешнее поколение, жалкое и трусливое, абсолютно не способно. — Он вглядывался в лица окружающих, жаждущих услышать подробности, которые он с насмешливой улыбкой пропускал, и заключал:
— Когда предмет страсти скончался, роскошная процессия из лошадей провезла его через весь город на убранном хрусталем и цветами катафалке, словно тело какого-то великого человека.
Всякий раз следовал непременный комментарий:
— Только Мори умеет так рассказывать!
И они быстро входили в дом.
Это были провинциальные казначеи, тайные эмиссары обращавшихся к префектам клиентов, и девять из них имели при себе набитые деньгами кожаные сумки, поскольку все пармские пансионы, вплоть до самой границы с Пьяченцей, уже были посещены; но Мори, главный сборщик, оставлял для себя пансион «Конь», в котором собирал дань лично, считая его самым лучшим: здесь они ужинали и оставались ночевать.
— Вспомним молодость, — напутствовал он.
И все же он отворял дверь осторожно и с противоречивым чувством; он был доволен, что содержатели заведения называли его губернатором, и огорчен, что придется подниматься по лестнице. Поднимались они, затаив дыхание, спрашивая себя, из-за какой же двери раздадутся первые оскорбления, тем более коварные, что произносились они ласковым тоном, как будто это был разговор с возлюбленным. Они пытались угадать, как их обзовут на этот раз: Котами или чугунными яйцами, или хреновой властью, или толстожопыми, или просто-напросто — Ваше Препаскудство. Это бывало в тех случаях, когда на лестнице не раздавались два слова, которые, как было известно Мори, предназначались только для него, и смысла которых он не понимал, не отваживаясь спросить у кого-либо:
— Небесная Серенада…
Он поднимал меховой воротник, чтобы закрыть уши, но шепот становился все громче. Казначеи крепко прижимались друг к другу и стояли стеной, на всякий случай прижимая к груди свои кожаные сумки. Мори, напротив, стягивал с рук перчатки, стремясь скрыть замешательство: почему именно я, Итало Мори? Я, которого уважают, как какого-нибудь иерарха, единственного из всех сборщиков, кто знает наизусть лицензию Альфонсо Арагонского, папские эдикты, а также Закон о полиции со статьями Дзанарделли по поводу заметок Кавура и Раттацци и захватывающую историю вариантов Никотеры! Я держу в кулаке моральную распущенность со всеми ее совокуплениями, вынося Предупреждения, отдавая под Специальный Надзор, приговаривая к Принудительной Высылке, так что вам следовало бы знать, что я мог бы вас отправить на самый дальний из островов.
Казначеи с трудом поспевали за ним.
А Мори продолжал про себя: называть Толстожопым меня, обладателя права подписи и печати; меня, кто не взвинчивает тарифы; меня, кто благосклонно пересматривает правила санитарного контроля и обязательных осмотров; меня, кто дает вам возможность жить, как уважаемым гражданам, а не так, как в парижских борделях; меня, кто во имя вас ведет сражение с марсельцами и провансальцами; меня, кто в рождественскую ночь угощает вас шампанским?! Так в чем же моя вина? В том, что я глаз не смыкаю?
— Небесная Серенада!..
Никогда больше я не буду защищать вас от преступности, которая усеивает нашу плодородную землю вашими трупами.
— Небесная Серенада!..
Я вас заставлю носить холщовые панталоны; будете пользоваться щетками с гвоздями, сидеть за решеткой в железных ошейниках. Это будет трагедия, и потомки никогда не забудут ночь Мори в пансионе «Конь!»
— Небесная Серенада!..
— И тогда сборщик Итало Мори выхватывал табельное оружие и стрелял в воздух.
В ту январскую ночь ничего подобного не произошло.
Он обследовал один этаж за другим, но единственным движением было движение луны, прекрасно видной через одно из окон и освещавшей здание, в котором почему-то не горела ни одна лампа. Он начал подниматься, и в конце пролета топнул ногой, чтобы спровоцировать возможные реакции: тишина осталась абсолютной, никто даже не хихикнул. Он подумал: неужто поняли? Честно говоря, у него возникло подозрение, что подобное молчание было выражением презрения к нему, но он тут же отбросил эту мысль.