Чужими голосами. Память о крестьянских восстаниях эпохи Гражданской войны - Наталья Борисовна Граматчикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все же есть две детали рассказов, которые позволяют «зацепить» отвлеченную историю за местность. Практически все респонденты, кто мог пересказать семейные истории довоенного периода, утверждали, что «их» село не было «бандитским». В рассказах респондентов представления о «бандитских» селах менялись от одного места сбора интервью к другому. Так, новорусановцы показывают на Пичаево, пичаевцы — на Сергиевку (находится в Токаревском районе). Лишь респонденты из Туголукова могли назвать свое село одним из центров восстания (что, впрочем, не меняло остального нарратива о боязни или противостоянии бандам). Вторая деталь — это места захоронений. Разговор о памятниках иногда (так случилось в ходе интервью в Чикаревке) провоцировал рассуждение о том, где «на самом деле» захоронены погибшие в ходе восстания жители села — на распаханной ныне территории за селом. В таких случаях указание деталей строится «от противного»: бандитское село — это другое, люди захоронены не те и не там, где памятник.
В чем причины такого состояния памяти о восстании (которую на первый взгляд можно назвать более забвением, чем памятью)? Одна из них часто упоминается в исследовательской литературе: советская политика памяти, опасения репрессий сделали тему восстания нежелательной для сохранения и даже опасной. Результатом стала непередача семейной памяти о восстании, отсутствие оценочно-нейтрального понятийного аппарата и потеря точки темпоральной локализации сохранившихся семейных меморатов[246]. Респонденты и в самом деле называли некоторые темы, которые не было принято обсуждать в семье. Лишь один из них, впрочем, назвал среди них восстание — родители респондента предпочитали не распространяться о нем из‐за плохого отношения к ним односельчан сразу после подавления восстания (интервью проходило в Сукмановке). Среди других тем — коллективизация (бабушка респондентки из Туголукова говорила: «Дочка, тебе это знать не надо») и репрессии (тема, скрываемая до 1990‐х во многих семьях). Список этих тем, как кажется, весьма красноречив. Восстание вписывается в контекст, связанный с травматической памятью о пребывании «вне закона» и о конфликтах в сельских сообществах.
Второй, как представляется, важный фактор — это определенное свойство семейной памяти сохранять историю конфликтов, игнорируя их собственно исторические обстоятельства. В тех ситуациях, в которых структура исторического нарратива (история локальных событий или институций — восстания, колхоза, усадьбы) сохраняется, воспоминания семьи связываются с ними и формируют линию человека или семьи в истории. Если структура исторического нарратива по какой-то причине отсутствует (нет локальной институции, пережившей определенный период, или появились внешние ограничения на сохранение памяти), то семейные рассказы не «цепляются» за внешние по отношению к ним факты и редуцируются до уровня «следов» — образов и оговорок, иллюстрирующих отношения между семьями и внутри сообществ, но игнорирующие их причины и содержание.
То, что официальная история Антоновского восстания не могла использоваться как структурирующий память исторический нарратив в Новорусанове, видно уже по воспоминаниям И. В. Кузнецова. Хрестоматийное (по смыслу и по языку) изложение причин, движущих сил восстания практически никак не связано с локальной историей. Противоборствующие стороны кажутся совсем иными, мотивация акторов не совпадает с предложенной картиной восстания. То восстание, о котором рассказывают как о «кулацко-эсеровском мятеже», происходит где-то далеко (или вовсе лишь на страницах краеведческой литературы или в надписях на памятниках). Как представляется, эта неспособность официального нарратива структурировать семейную память привела к редукции семейной памяти о ранних 1920‐х и в других селах. «Следы» в этом случае — образ соседней «бандитской деревни» или расхожие образы грабежей.
В интервью из Новорусанова можно проследить оба описанных выше процесса: и редукцию памяти до «следов», и сохранение связи между историческим нарративом и воспоминаниями об истории семьи. Здесь мне удалось поговорить с четырьмя респондентами. Интервью длились от 40 минут до полутора часов. Одно из интервью стало вместе с тем и экскурсией по бывшим владениям коммуны «Дача», два интервью проходили в частных домах, еще одно (с двумя респондентами) — в школьной библиотеке. Возраст респондентов варьировался от 40 до примерно 80 лет. Среди них были работники образования, старожилы, бывшие руководящие работники. Интервью носили свободный характер, хотя все респонденты осознавали основную цель исследования — понять, как сейчас «вспоминается» о событиях ранних 1920‐х годов[247].
Новорусановцы охотно рассказывали об истории села. В некоторых случаях источник знаний был очевиден — книга Кузнецова. В некоторых казалось, что за словами респондентов стоит какое-то незаписанное предание. В рассказах периоды с определенным историческим сюжетом сочетались с провалами, иногда достигающими десятилетий. Начиная с дореволюционной жизни имения Кондоиди, респонденты переходили к коллективизации и созданию колхозов, войне. Послевоенная история представлена личными или родительскими воспоминаниями, где семейная история сочетается с важными для села событиями — открытие Дома культуры в конце 1960‐х, преображение села в 1990–2000‐х годах (передача ДК церкви, появление общины старообрядцев, ремонт памятника Великой Отечественной войне). Восстание и вообще период времени между барской усадьбой и колхозами попадал в «темную зону». И о бандах, и о ранних коммунарах приходилось спрашивать специально, рассказы были довольно отрывочны. Кроме того, в ответ на прямые вопросы о восстании респонденты переходили на понятные им темы (в первую очередь на историю коллективизации).
Тем не менее наличие коммуны создавало определенный каркас воспоминаний, главным содержанием которых были именно семейные конфликты. Так, рассказывая о первых годах коммуны, один из потомков коммунаров практически не вспоминает деталей быта, но помнит о борьбе за возможность получить образование. Оказывается, коммуна обладала связями, позволявшими отправлять детей учиться в самые престижные вузы Москвы и Ленинграда. Коммунарская элита этим пользовалась, рядовым членам везло реже. Возмущенные этим дяди респондента поставили ультиматум руководству коммуны: либо их отправляют учиться, либо они выходят из коммуны. Результат конфликта остался неясен.
Другой пример: со слов бывшей учительницы новорусановской школы, в коммуне существовало жесткое разделение между семьями основателей — «аристократией» (жили в барской усадьбе) и рядовыми членами (жили в бараках при усадьбе). Конфликт между основателями стал одной из причин написания воспоминаний И. В. Кузнецова: «Ну они вот, знаете, и в коммуне еще были, вот Шамшины и Шестаковы (речь идет о Кузнецовых. — Н. Л.), наверно. Они как-то тоже между собой делили власть. И вот один одно рассказывает про коммуну, а другой — другое. И вот как-то недавно… ну как недавно, это еще я работала, даже не знаю, в каком это приблизительно году… ну вот 90‐е это. Приезжал Шестаков, у него своя история. Он подарил свою книгу — вот тут, в школе, должна быть. Вот история коммуны „Дача“, у него там фотографии, и все. А вот Шамшины, они трактуют по-другому».