Безумный поклонник Бодлера - Мария Спасская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Володенька! Как хорошо, что ты заехал! Я как раз собиралась тебе звонить. Я отобрала несколько вещичек для Киры.
Она торопливо направилась к виднеющейся в конце помещения маленькой дверке и скрылась за ней. А уже через секунду вернулась обратно, неся в руках туго набитый пакет.
– Не стесняйся, Володька. Деньги отдашь, когда операцию Кирочке сделаешь.
– Спасибо, теть Наташ, но я так не привык.
Лев сунул руку во внутренний карман ветровки, доставая бумажник.
– Перестань, Володь, – тетя Наташа смешно сморщила нос, останавливая его руку. – Мне эти несколько сот рублей погоды не сделают.
– Давайте я хоть дверь подправлю, а то она совсем просела, – деловито предложил Левченко.
– У меня инструмента нет, – развела руками женщина.
– Ничего, что-нибудь придумаем. Теть Наташ, знакомьтесь. Это Кира. Моя подруга детства.
Тетя Наташа с интересом взглянула на меня и с пониманием вскинула брови.
– Здравствуйте, Кира, – многозначительно проговорила она.
– Теть Наташ, можно мы воспользуемся вашим компьютером? – попросил Володя.
– Да, пожалуйста, какие вопросы. – Хозяйка магазина махнула рукой в сторону стола, на котором мерцал включенный монитор.
– Благодарю, – через силу выдавила я и направилась к столу.
Под ее испытующим взглядом я чувствовала себя на редкость неуютно. Вовкина соседка, знавшая Льва с детства, наверняка понимала, в честь кого сосед назвал дочь. Понимала и смотрела на меня с пошлым бабьим любопытством, должно быть, выискивая изъяны, чтобы потом пожать плечами и сказать себе: не понимаю, и что он в ней нашел?
Быстро пройдя между вешалками с разномастной одеждой, я уселась за стол и набрала на открытом ноутбуке первую строчку найденного в сумке стихотворения.
– Бодлер! Это Бодлер! – прошептала я, читая всплывшие комментарии.
Теперь все встало на свои места. Лидия Петровна. Это она. Преподавательница зарубежной литературы. Та самая дама из университета, взявшаяся по почерку рассказать мне правду о моем характере. Должно быть, ее сыночка тогда посадили, а теперь он вышел и сводит со мной счеты. Но я тут совершенно ни при чем. Рассказывая ему о домогательствах Лучано, я просила всего лишь избить отчима. Меньше всего я ожидала, что отпрыск литераторши пырнет испанца ножом. Знали бы вы, чего мне стоило довести это дело до конца! Лучано не хотел писать заявление в полицию, опасаясь, что выплывет наша с ним связь, но я настояла, взывая к его гражданской позиции и требуя справедливого наказания хулигана. Мне очень хотелось, чтобы сын моей обидчицы сел на нары. И тогда бы я с чистой совестью могла сказать его заносчивой мамаше, что я, при всем моем поганом воспитании, хотя бы не сидела в тюрьме.
* * *А между тем Антуан Арондель, как мог, старался заинтересовать молодого поэта своими товарами. Заглядывая в антикварный салон, Шарль крайне редко уходил с пустыми руками. Старик продавал ему за смехотворные цены картины Веласкеса, Пуссена, Тинторетто. Правда, неизвестно, были ли то подлинники. Веласкес за тысячу двести франков? Возможно ли! Завладев очередным сокровищем, Шарль мчался к себе наверх, дрожащими руками вешал приобретение на стену и несколько дней любовался шедевром. Затем, когда нужда брала за горло, Бодлер нес картину на набережную Сены, где ростовщик охотно скупал у него эти полотна, правда, совсем по другой цене. Воспоминаниями о них и жил поэт, наполняя комнату призраками бессмертных произведений искусства. Его приятель, художник Эмиль Деруа, просвещал Бодлера относительно художественных достоинств тех или иных картин. Да и сам Шарль, памятуя детские прогулки с отцом, любил набросать что-нибудь на листе бумаги. Когда в Лувре открылся ежегодный салон, Бодлер решил изложить свои суждения о представленных полотнах в отдельной брошюре, особенно выделяя работы Эжена Делакруа. И желчно раскритиковал полотна Луи Буланже, которым восхищался Виктор Гюго, задев заодно и самого мэтра. Шарль убеждал читателя, что только молодость и дерзость способны возродить вдохновение художников, большинство из которых все еще скованы традициями. Но на смену им идут открыватели нового, которые доставят публике особую радость. Под «открывателями нового» поэт, несомненно, подразумевал самого себя, ибо только и ждал удобного момента, чтобы ослепить почтенных обывателей блеском своих вызывающих стихов, покоящихся в ящике его рабочего стола. На обратной стороне брошюры, вышедшей тиражом в пятьсот экземпляров, анонсировались будущие работы Шарля, в самом скором времени готовые увидеть свет. Однако ни труд «О современной живописи», ни статьи «О карикатуре» и «Давид, Герен и Жироде» так и не были никогда написаны. Это были лишь прожекты, мечтами о которых привык жить Бодлер.
Но и вышедшая брошюра была уже кое-что. Автор развернул рекламную кампанию по продвижению книги в массы и упросил приятелей-журналистов дать о его произведении хвалебный отзыв. Но прочитав брошюру от начала и до конца, Бодлер пожалел, что ее вообще напечатали. Книжка получилась поверхностной и недостойной его имени. Его именем должно быть подписано произведение, которое перевернет представления буржуа о нравственности и прославит Бодлера в веках. Жизнь снова дала трещину. Все его усилия пропали даром. И, хотя многолетняя мечта сбылась и поэт наконец-то издал свою книгу, она не принесла Шарлю ни богатства, ни славы. Мать категорически отказывалась ссужать ему деньги, представив вместо себя непреклонного нотариуса Анселя, ставшего для Шарля палачом и тюремщиком. Ну что же, тем лучше! Именно нотариус получит письмо самоубийцы Бодлера, написанное Шарлем перед самой смертью. И, можно надеяться, совесть до конца дней будет грызть его мелкую душонку крысиными зубками, терзая и изводя. Каролина и нотариус Ансель еще пожалеют, что вообще связались с Шарлем Бодлером! Самоубийство – это высшее таинство денди. Более того, всем известно, что денди образуют своего рода клуб самоубийц, а жизнь каждого из них – это упражнение в непрекращающемся самоубийстве. Чтобы соответствовать заданному стандарту, Шарль, расположившись в кабаре на улице Ришелье, достал перо и бумагу и, глядя на стальной браслет на черной руке своей подруги, написал следующее послание: «Когда мадемуазель Жанна Дюваль передаст Вам это письмо, я буду уже мертв. Она этого не знает. Вам известно содержание моего завещания. За исключением того, что положено моей матери, госпожа Дюваль должна унаследовать все, что я оставляю, после того, как Вы оплатите мои долги, список которых прилагается. […] Я убиваю себя, не испытывая сожаления. Мне чужды какие-либо переживания, именуемые тоской. Мои долги никогда не причиняли мне горя. Нет ничего проще стать выше этого. Я убиваю себя, потому что не могу больше жить, потому что устал и засыпать, и пробуждаться, устал безмерно. Я ухожу из жизни, потому что я никому не нужен и опасен для самого себя. Я ухожу, потому что считаю себя бессмертным и потому что надеюсь. В ту минуту, когда я пишу эти строки, я настолько ясно мыслю, что пишу одновременно еще кое-что для г-на Теодора де Банвиля и чувствую в себе силу заниматься своими рукописями. Я завещаю и отдаю госпоже Дюваль все, что имею, в том числе мебель и мой портрет, ибо она – единственный человек, от общения с которым душа моя отдыхала. Кто может упрекнуть меня в том, что я хочу заплатить за редкие минуты счастья, какие выпали мне на этой ужасной земле? Я мало знаю своего брата, он не жил во мне и вместе со мной, он во мне не нуждается. Мать моя, так часто, сама того не желая, отравлявшая мне жизнь, тоже не нуждается в этих деньгах. У нее есть муж, она владеет человеческим существом, любовью, дружбой. А у меня есть только Жанна Дюваль. Только в ней я нашел покой, и я не хочу, не могу допустить мысль, что ее захотят лишить того, что я ей даю, под предлогом, будто я нахожусь не в здравом уме. Вы же слышали, как я беседовал с Вами в эти последние дни. Был ли я похож на умалишенного? […] Жанна Дюваль – единственная женщина, которую я любил, и у нее нет ничего. И вот Вам, господин Ансель, одному из немногих людей, кого я считаю наделенным возвышенным и добрым умом, Вам я поручаю исполнить последнюю мою волю в отношении этой женщины. […] Направляйте ее Вашими советами и – смею ли я просить Вас об этом – любите ее, хотя бы ради меня. На моем ужасном примере покажите ей, как беспорядок в душе и в жизни приводит к мрачному отчаянию или к полному уничтожению. […] Теперь Вы видите, что это завещание – не фанфаронство и не выпад против общественных идей и семьи, а просто выражение всего, что еще сохранилось во мне человечного – любви и искреннего желания принести пользу той, кто была иногда моей радостью и моим отдохновением. Прощайте!» [7]
Покончив с предсмертным письмом, Бодлер отложил перо и неожиданно для всех ударил себя в грудь перочинным ножиком. От резкого толчка опрокинулся стул, и самоубийца с грохотом упал на пол. В зале послышались возгласы удивления и визг танцующих на сцене девиц. Перепуганная Жанна кинулась к хозяину кабачка.