Народная Русь - Аполлон Коринфский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ни дерево в лесу, то своя краса, своя особая жизнь, свои приуроченные к ней, выхваченные из нее пытливым слухом народные поговорки. Но едва ли не более всего прочего лесного народа зеленого по сердцу простодушному пахарю береза — эта белая, кудрявая красавица.
Несмотря на крупные задатки мечтателя, русский мужик всегда остается себе на уме, человеком хозяйственным. Зоркий взгляд его прежде всего приглядывается к полезности того, что встречается ему на пути зрения. Так и здесь. «Шел я лесом», — загадывает народная Русь загадку о березе-березыньке, — «нашел я древо, из этого древа выходят четыре дела: первое дело — слепому посвеченье (лучина); второе дело — нагому потешенье (веник в бане на полке); третье дело — скрипячему поможенье (береста, деготь для телеги); четвертое дело — хворому полегчение (сок — березовица)»… По ярославскому разносказу: первое — «от темной ночи свет», второе — «некопанный колодец», третье — «старому здоровье», четвертое — «разбитому связь»; по самарскому: «третье дельце — ах, хорошо!». Псковичи говорят про это дерево в четырех словах: «Летом мохнатенька, зимой сучкова-тенька!», куряне — немногим больше: «Хоть малая, хоть большая — где стоит, там и шумит!»; казанские загадчики ведут более сложную-мудреную речь: «На поле на Арском стоят столбики белены, на них шапочки зелены»… Народное песенное слово величает березу в целом ряде песен — то грустных-проголосных, то веселых частушек. И в тех, и в других это любимое дерево великоросса является наделенным ласкательными именами. «То не белая березынька к земле клонится, не бумажные листочки расстилаются»… — выводит одна запевка. «Кудрявая березынька под окошечком, а в окошечке не касаточка, не ласточка — сидит красна-девица»… — сливается с первой другая песня. «Вечор моя березынька, вечор моя кудрявая, кудрявая, зеленая, ах мелколистная, вечор моя березынька долго шумела, долго шумела — сердечушку от мила-дружка несла весточку, ах кудрявая!»… — заливается третья… «Во поле березынька стояла, во поле кудрявая шумела. Люли-люли, стояла; люли-люли, шумела!» — звенит залихватский перебор четвертой. И не будет конца этим песням, если приняться перебирать их одну за другой.
На веселый Семик — девичий праздник, на Троицу с Духовым днем, слывущие «Зелеными Святками», поются в честь березки особые песни. Эти дни являются настоящим праздником в жизни белой-кудрявой красавицы лесного царства. Завивают красны-девушки венки, пускают их на воду, загадывают по ним о судьбе да о суженых; носят березку, наряженную в цветы да в ленты, по деревне; хороводы под березками водят. И всюду она красуется тогда — где на Руси есть живой человек.
Не одной березе-березыньке народное крылатое слово честь-честью воздает, — не обошло оно и других представителей зеленокудрого царства, — как лиственных, так и хвойных. Последние даже ближе-роднее угрюмому русскому северу. Бродя под сенью сосен, этих стройных красавиц, готовых если не по дородству; то по статности, поспорить не только с белой березою, а и с заморскими пальмами, — обмолвился о них подлесный пахарь целым рядом загадок. «Что цветет без цвета?» — загадывает он одну, — «Эко ты дерево! И зиму, и лето зелено!», «Весной цвету, летом плод приношу, осенью не увядаю, зимой не умираю!» — поясняет другими загадками. «Мал-маленек, сверху — рогатка!» — присматриваясмь к елке, думает он. «Стоит дряво, висит кудряво, по краям мохнато, в середке сладко!», — гласит народная молвь о кедре. «Не бей меня, не ломи меня; лезь на меня; есть у меня!» — добавляют к ней сибиряки, промышляющие собиранием кедровых орехов. С этими загадками — в близком родстве-свойстве сказавшиеся о простом орешнике: «Весь мохнатка, в мохнатке — гладко, в гладке — сладко!» «Есть на мне, есть во мне, нагни меня, бери меня! Достанешь гладко, расколешь — сладко!» и т. п.
Осина, трепещущая при одной мысли о своем вековечном позоре, осина заклеймлена в народной молви проклятием. «Горькая осина — проклятая Июдина виселица!» — говорит деревенский люд, вспоминаючи о том, что это дерево избрал предатель Света Истины для своей смертной петли. «Какое проклятое дерево без ветра шумит?» — загадывается об осине загадка. В чернолесье сплошь да рядом встретишь обок с «Июдиной виселицей» кудреватую липу, приманивающую пчел — Божьих работниц — своим медовым цветом, а лесопромышленника — соблазняющую лыком да лутошками. Пахари-лапотники, глядючи на липу-щеголиху, повторяют друг за дружкой: «Шел я по дорожке, нашел лисят, все на липке висят. У них лапы гусины, а сами в башмаках; я их — тык, а они с липки — шмыг!» (лыки), или: «На дереве — лип-лип, а на ноге скрип-скрип!» (лапти), «В избу — вороном, а из избы — лебедем!», «На Туторевом болоте туторь туторя убил; кожу снял — домой взял, мясо там бросил!» (лутошка) и т. д. О можжевельнике ходит новгородским полюдьем такое крылатое слово: «Дерево — елево, три года — ягода, на четвертый год — в голову кок!», «Ты, рябинушка, ты кудрявая!» — поется в симбирской песне, подслушанной в стороне от Волге, за Свиягой-рекой. «Красненько, кругленько, листочки продолговатеньки!» — обрисовывает это деревцо новогородский люд; «В лесу на кусту — говядинка весит!» — говорят самарские луковники, ставропольские огородники. «Под ярусом-ярусом — зипун с красным гарусом!» — вторят самарской загадке пензенские загадчики, словно соперничая с теми в красовитости речи. О дереве вообще — обмолвился-молвит руссский народ во многом множестве красных-цветистых речей. «Весной веселит, летом холодит, осенью питает, зимой согревает!» — покрывает все эти речи воронежское присловье. Листва — главную красу дереву придает. Оттого-то, вероятно, и величают лист «Паном Пановичем» в русском народе. «Пан Панович упал в колодец», — говорит деревня, — «воды не смутил и сам не потонул!» Чернолесье представляется глазам русского сказателя зимою — «с седой бородой», летом — «в шубе». У черного леса, по словам подлесных жителей, успевших за свой век приглядеться к жизни каждой травки в лесной понизи, летом новая вырастает, осенью старая отпадает. «Все паны скидывали чапаны, один пан не скинул чапан!» — говорит охочий до загадок-отгадок сельский люд, разгуливая взглядом от чернолесья к краснолесью.
«Лес — богат, не то что наш брат!» — приговаривает питающаяся от его щедрот, перебивающаяся с хлеба на воду беднота. «Он, лес-то, купец пузатый: всяким харчом, всяким товаром торгует!» — добавляет бывалый человек, исколесивший лесные просеки-засеки из конца в конец. «В лесу — и обжорный ряд, в лесу — и пушнина, в лесу тебе — и курятная лавочка!» — можно услышать в северных губерниях, где одним хлебом со своей «неродимой» полосы не прокормишься, если не пойдешь в лес по грибы, по ягоды, по красного зверя, по рябца-тетерева, — часом с лукошком, а часом и с охотничьим припасом. О грибах, об ягодах сыпать присловьями горазды девки красные. «Стоит Егорка в красной ермолке; кто ни пройдет — всяк поклон отдает!» — ведут они речь про землянику-ягоду. Гриб в народном представлении является то стариком в колпаке — «на бору на юру», то «мальчиком с пальчик» («был балахон, шапка красенькая»). По иным местам ему (мальчику) имя дают: «Стоит Антошка на одной ножке; его ищут, а он нишкнет!», «Маленький Тимошка сквозь землю прошел, в колесе душу пронес, красну шапку нашел!»… и т. д.
Есть места на Святой Руси, где мужика не пахарем, а звероловом да птицеловом звать было бы правильнее: живет там он не сохой-Андреевной, а ружьем да силками, — кормится не полем, а лесом. У такого мужика и соха на свой лад налажена: «огнем пышет, полымем дышит» (ружье). «Летит птица орел, несет в зубах огонь; поперек хвоста — человечья («звериная» — по иному разносказу) смерть!», «Летит ворон, нос окован, где чкнет, руда пойдет!», «Черный кочет — рявкнуть хочет!», «Сухой Мартын — плюет через тын!», «Летит птица, во рту спица, на носу — смерть!» — перебивают одна другую загадки о ружье. «Птичка-невеличка, полем катится — ничего не боится!», «Летела тетеря вечером — не теперя, упала в лебеду и теперь не найду!», «За Костей пошлю гостя, не знай — Костя придет, а посол пропадет!» — говорится о пуле; «Летит птица крылата, без глаз, без крыл, сама свистит, сама бьет!» — о стреле, оружии, которое в наши дни отходит в область преданий везде, кроме только разве ближних соседей крайнего севера, обитателей тайги-тундры.
В стародавние годы лес считался священным местом у всех славянских народов. Быть может, и теперь в сокровенном уголке души суеверного русского человека, испытывающего благоговейное смущение при входе в лес, просыпается — еле внятным отголоском — пережиток язычества пращуров, признававших заповедные лесные места своими храмами. В священных рощах древнеязыческой Руси, над истоками текущих вод, совершались жертвоприношения воплощенным в природе богам. В этих рощах, под страхом незамолимого смертного греха, — запрещалось охотиться за зверьем и птицей, не позволялось рубить ни одного дерева. Здесь, под вековой сенью древес, благословлялись жрецами брачные союзы. В особо отведенных урочищах устраивались кладбища, где находили себе вечный покой завершившие свой томительный жизненный путь. Еще до сих пор в поволжских селах встречаются заброшенные лесные кладбища, говорящие своим видом о глубокой старине прохождения. О свадьбах-«самокрутках» ходит в народной Руси выражение: «венчались вкруг ракитова куста». В Симбирской губернии, верстах в шестидесяти-семидесяти от губернского города, — там, где русские села как бы вкраплены узором в сплошные чувашские и мордовские деревни, — еще всего лет двадцать назад, посреди полей можно было видеть уцелевшие от топора-истребителя и свято охранявшиеся населением старые одинокие дубы, позабытыми на поле битвы богатырями возвышавшиеся над равниною. Это — заповедные деревья, уцелевшие от истребленных священных рощ (по-чувашски — «кереметь»). Под ними время от времени устраивались мирские пирушки: кололся барашек, пенилась по чашкам-пивнушкам хмельная брага, лилось крепкое зелено-вино, играла-выговаривала самодельная чувашская балалайка (все чуваши — прирожденные балалаечники), пелись песни, переносившие ко дням позабытой старины. У чуваш[23], год от года русеюших соседей великоросса, и у почти совсем обрусевшей и слившейся с ним — путем браков — трудолюбивой мордвы[24] эти дубы и теперь считаются священными. Их обвешивают жертвенными полотенцами, к ним обращаются с молениями о дожде, перед ними дают обеты. Если же где под таким деревом догадливою благочестивой рукою поставлена часовенка или водружен деревянный крест да еще бежит-журчит ручеек-студенец, — то к такому месту принято ходить на богомолье. Чуваши, несмотря на всю свою кажущуюся заскорузлость, являются ревностными христианами и проявляют жажду света, выводя из своей среды через горнило симбирской центральной чувашской школы, основанной благодаря просветительной деятельности Ильминского,[25] выдающихся поборников православия (учителей и священников), идущих на служение темному родному люду.