Возвращение - Наталья Головина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экономист и республиканец, Прудон также исповедовал анархизм, но в менее летучей форме, чем мечты Бакунина о будущем свободном человеке, у него тот воплотился в последовательную критику теперешнего буржуазного государства. Первый же экономический труд Прудона провозглашал: собственность — это кража! Не мощно ли? Он говорил правду и говорил ее в собственном доме…
Запомнилась Герцену и внешность швейцарца: не столько высокий, сколько обширный и выпуклый лоб, упрямый горский нос, жестковатая и вместе простодушная складка губ, пенсне на нем (у него близорукие глаза) выглядело несколько чужеродно. Философ был крепок и сутуловат, как строитель или каменотес. Он из безансонских крестьян по деду, отец его был торговцем, сам Прудон начинал учеником в типографии и стал ее совладельцем; с помощью самообразования получил степень бакалавра. Для Александра он — представитель народа, каким он станет когда-то… В Париже сорок восьмого года он был депутатом национального собрания и выступал с разоблачениями буржуазных лидеров.
Теперь же этот давний знакомец обратился к Герцену с просьбой предоставить ему двадцать четыре тысячи франков денежного залога для издания им журнала социалистического направления. Сумма была значительна, а материальное положение Герцена неясно и шатко. Но возможно ли отказать?
Переговоры велись в письмах, сам Прудон в настоящее время находился за обличительные статьи в тюрьме. Тем более немыслимо отказать… Как пресны все вокруг, кроме резкого и прямого швейцарца! Герцена мало кто увлекал теперь: кутята… укусить не могут, куда им замахиваться на переделку миростроения.
Тут, однако, будет не лишним вспомнить о тогдашней издательской системе. Новейшая европейская реформа печати привела к использованию вместо цензуры системы штрафов. Журналисты могли высказываться, но существовала построчная такса за уколы в адрес правительства, разоблачения экономических махинаций и тому подобного, залога, как правило, хватало на год-полтора. Впрочем, тут не было ничего принципиально нового, тем самым только была заострена извечная постановка вопроса: служение истине или обогащение, ясно, что новую инструкцию о печати не станет нарушать издатель-нувориш. Что же, деньги Герцена послужат еще одному году существования прогрессивной печати во Франции!
Против особенно упорных журналистов практиковались и судебные преследования. Сам Прудон и один из его редакторов были сейчас привлечены к суду сразу за три «нарушения». Но зато как расходился тираж!
Впрочем, были и недовольные, не обходилось без раздражения в адрес его журнала. Требовали безотлагательных рецептов — или молчи о болезни. Тем не менее, считал Александр, сила Прудона в том, что он пробуждает протестующую мысль и на практике учит экономическому анализу. Критика не находит себе места лишь в глубоко реакционной системе, для всякого развивающегося общества негативная информация драгоценнее всякой иной — мысль Герцена в одном из его выступлений в прудоновском издании.
Правда, с участием его в журнале поначалу не обошлось без трений. Пьер Прудон хотел бы видеть его только меценатом, не разделяя политического влияния в редакции. Но нет, Александр заявил ему, что он не Ротшильд, тем более не дама-благотворительница: журнал для него — возможность идейной борьбы. Он будет вести иностранный отдел (тут возможность писать о России), это его условие. Сам наберет в него сотрудников и заведет выплату гонораров иностранным авторам, что до сих пор было не принято. Сотрудничать Герцену придется на расстоянии, он будет посылать свои статьи по почте.
Заключенный тюрьмы Сент-Пелажи слегка недоволен, а впрочем, идет навстречу требованиям Герцена. Уж он-то знает цену эмигрантским потугам к деятельности, и признание им права Александра влиять на курс журнала — это много.
Для завершения переговоров Герцену нужно было выбраться в Париж. Ему крайне необходим паспорт с новым подданством.
Было договорено в отдаленном кантоне Шатель, что старейшины деревушки примут его в члены общины. И Александр отправился в горы.
Он выехал из Женевы сумрачным утром. Теперь же день прояснился. Зимнее солнце было бело и как бы искристо. И так же слепили снега. Спады застывших белых волн были изрыты ветрами и шершаво вспыхивали. Отвесы скал впереди серели натеками льда, там же, где было бело, там опаснее — бизой, здешним ветром, намело и налепило снежные навершья на скалы вдоль дороги и снег мог обрушиться лавиной. В разреженном воздухе жила звучная, полная звонов тишина.
Эти горы отзывались в нем каким-то «праздничным чувством и почти благочестием». Выше и еще выше!.. За перевалом перед ним наконец распахнулась зеленая каменистая долина с малыми домиками, сыроварнями, стадами. Это и было селение Шатель.
Здесь, в горах, знал он, живет независимое и суровое племя. Из века в век тут давали убежище путникам и приют всяческим гонимым. Само население Швейцарии сложилось из бежавших сюда в разные царствования протестантов, атеистов, разгромленных повстанцев из Италии и Франции. Отсюда традиция самоуправления и право прибежища в кантонах. Похож на это по духу обычай пермских мужиков (сходна и история заселения Урала и Сибири) выставлять на ночь за порог кусок хлеба и молоко для «несчастных», то есть бежавших сосланных. В здешних монастырях была выведена чутьистая и сильная собака святого Бернара, умеющая откапывать из-под снега путников. Теперь она, вывезенная англичанами и скрещенная до подлинной огромности с догом, заметно потеряла качества горного спасателя, распространена в Европе как собачья диковинка.
Ему было торжественно и светло здесь.
Сам же отряд сельского схода был короток и прост. Бородатый старец с молодыми белыми зубами сообщил прочим собравшимся, что это и есть господин Герцен, о котором просили женевские друзья.
Кто-то сказал:
— Надо бы узнать, почему был в ссылке и навлек на себя гнев императора Николаса?
— Да это само по себе рекомендация! — засмеялись другие.
На сходе в таверне не было женщин и не был приглашен священник. Старейшина шательской общины провозгласил, что Александр отныне — гражданин здешнего кантона. И достали из подвала особого вина… Герцен был удивлен — оно пилось легко, как вода. Но его предупредили: оно столь долголетнее, что «забирает» человека всего, не оставляет тайных мыслей. Он был счастлив! Теперь он, равно как и Пьер Жозеф Прудон, — из швейцарских крестьян! Его просили на прощанье когда-нибудь привезти в Шатель детей. И дали в дорогу провожатого, это был рослый и молчаливый парень, пастух.
Герцен скоро почувствовал силу вина… Проводник был действительно необходим. И хорош своей каменной молчаливостью. Герцен полудремал в шаткой повозке, ехавшей по залитым луной перевалам. Мощно и неуклонно все кружилось перед его прикрытыми глазами.
Его мысли в пути: не все пропало, нет, даже если это последний здоровый слой населения в Европе. Не все извращено и разрушено! Жизнь уцелевает, теплятся очажками ее духовность и истинность. Даже будучи растоптанной, возрождается вновь! Медленно и… ясно кружилась голова…
Но по приезде известие: в самом разгаре нешуточный конфликт, возникло неприязненное отношение в цюрихской школе для глухих детей к их младшему Коле как к сыну политического эмигранта.
И это была тоже Швейцария.
Снова «генералы».
Отправившись наконец в Париж, Герцен получил кучу конспиративных поручений. Наиболее трудное и небезопасное из них — его просили купить и постараться провезти через границы типографский шрифт; полагалось безусловным, что за счет Герцена. Его бумажник становился всезаемным карманом.
Он не застал в Париже половины нужных адресатов. Бежал в Англию после довольно запоздалых парламентских разоблачений Ледрю-Роллен, и выехал Блан. «Заменял» последнего сиротливого вида молодой человек, видимо секретарь, открывший Александру дверь в подпорченном пушечными выстрелами респектабельном доме; он был оглушен происходящим и искателен по отношению к гостю, подбивался переменить патрона…
К слову сказать, на прежней своей квартире Герцен узнал о своевременности своего отъезда в Женеву — за ним приходили. Пребывание его здесь было и теперь крайне ненадежным. Кто-то из старых парижских знакомцев был в тюрьме, кто-то укладывал чемоданы: в Париже смутно и тревожно, дороговизна… Герцена расспрашивали, есть ли свободные места в «генеральской ложе» в Женеве.
Ошеломленно, горестно, яростно отмежевываясь (не получалось до конца), он вновь думал о том пришлом людском муравейнике, клубке честолюбий и притязаний, чем являлась эмиграция в Женеве. Ей свойственно, знал Герцен, немало подлинных страданий… Но и уязвленность и узость, искусственные потребности и их мнимое удовлетворение. Особенно трагичным было положение немногих из подлинно «верующих» и глубоко щепетильных. Но была масса самоупоенных и хватких, для которых политика — возможность держаться на виду и эмиграция — нечто вроде способа сделать карьеру и «достигнуть места». Расслоение то же, что и в любой деятельности, но жестче и нагляднее, потому что, если указать первопричину их бед, он назвал бы ее так: эти люди вырваны из почвы, без реальных и теплых надежд, самое простое — без средств к существованию.