Возвращение - Наталья Головина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здешние рестораны оказались ничем не хуже парижских. К примеру, «У прованских братьев» и «У Тивье». И там и здесь отменное жаркое и виноградные вина. Эмиграция негласно, но вполне ощутимо делилась на ранги по наличию денежных средств, как правило это совпадало с длительностью пребывания в изгнании. Новоприбывшие заказывали в ресторациях рейнское и трюфели, а дальше уже пили содовую и перекусывали пуддингами. Были слои, обитающие здесь с тридцатого года. Те же, что недавно из Парижа, Пруссии и Праги, после потрясений 48-го года, выделялись даже внешне — были мало отличимы от туристов. Они выглядели слишком авантажно для разгромленных — вот первое впечатление.
«У Лапажей» было, пожалуй, еще фешенебельнее — лепные потолки и грандиозные люстры, глубокие бархатные кресла в зале. Щебетали разноплеменные дамы.
Немыслимая пышность недавней моды сменилась «селянским» стилем: прямые проборы, бант под подбородком и длинные козырьки шляп — «скромница». У мужчин шелковые галстуки как бы перебинтовывали шею. Гитаристы у Лапажей владели переложением «Марсельезы», «Мадлон» и другого революционного. Всеприимная Швейцария равно приветствовала туристов и эмигрантов, что обеспечивало сбыт винам и кожаным изделиям, заполняло гостиницы. Впрочем, ценно было то, что эмигранты по договоренности со старейшинами какой-нибудь горной деревни здесь могли быть включенными в сельскую общину, что дает право получить швейцарское подданство (оно необходимо теперь Герцену). Такова традиция, и власти пока что не решаются отменить ее.
Так вот, «У Тивье», «У Шабройля», «У прованских братьев»… Александру следовало иногда бывать здесь, чтобы видеть, понять также и это.
Что-то нарушилось в нем. Вызывало раздражение даже и нечто мизерное, заведомо пустое. Может быть, дело в том, что все тут было мелкое и пустое…
Здешние «генералы» и мэтры эмиграции приветствовали Герцена радушно и почтительно (он известен), к тому же пишет публицистическую книгу о Париже 48-го года (быть отображенными). Но нередко вслед за тем опасливо ежились от его бурной и едкой иронии.
Да, ирония… даже разлитие желчи. Странное, болезненное состояние, отчего оно? Он воспринимает все слишком остро? Может статься, что так, — оттого что они — не слишком… Это сборище «однодневных героев там, где лилась кровь» и уже полгода как бойких крикунов здесь, в Женеве, вызывало в нем сарказм, казалось уродливым даже внешне. Николай Сазонов как-то заметил во всеуслышание: «Ты, Герцен, слишком эмоционален: скальпель ума и нежнейшее сердце.»
Там, в Париже, каждый месяц приносил теперь все новые отступления от конституции. Была отменена всеобщая подача голосов. И президентом Франции только что был избран Луи Наполеон, племянник Бонапарта, удачливого кровавого «маленького капрала», — понятна тоска по нему нуворишей, лишившихся военных заказов. Тщеславный же и жалкий его родственник сподобился в президенты единственно за принадлежность к той же фамилии. Передняя наконец нашла своего барина, назвал эту ситуацию Герцен. (Через два года вследствие государственного переворота тот станет почти на два десятилетия новым императором Франции.)
Осада французскими войсками восставшего Рима закончилась поражением Римской республики. И пала осажденная Венеция. После недавних парижских расстрелов тысячи французских повстанцев были высланы из страны, для них были созданы лагеря на Маркизских островах. Итак, пародия на революцию, но с настоящей кровью, заключил для себя Александр. И вновь все в Париже зашевелилось в прерванном на время предпринимательстве, воспоминание о крови уже затягивалось жиром…
А здесь вот, «У Тивье», во всеуслышание краснобайствовал тщедушный старичок. Но из свирепых… Из тех, что видят корни всех неудач в том, что мало было положено голов.
Он перебирался от столика к столику и сообщал, таинственно щурясь, что, по его сведениям, завтра в Париже будет жаркий денек! А дальше, через запятую (все едино), заверял в пользе растительной пищи для поддержания духа баррикадистов — особенно в условиях голода в Париже, при тамошнем росте цен!
Герцен спросил у него: а помогает ли от расстрелов?
«Свирепый» доверительно, оскорбленно и взыскующе почти приник к плечу Александра:
— Бифштексы и скептицизм… особенно бифштексы! — поверьте мне, что они гибельны…
— Все это фраза и воображение, как и все прочее! — прервал его Герцен.
— Но позвольте же… Всем известно, что растительная пища раскрепощает дух. Тысячелетия травоядения и собирательства плодов в истории человечества… очевидно же, что тут подлинное!
Впрочем, понятно было, что старичок — лишь распространитель идеи, самая мысль о приложении вегетарианства к историческому прогрессу принадлежала мэтру Густаву Струве. Сводилось все к «мировой душе», которая складывается из единичных чистых душ, а ядение животной плоти оскверняет их, поэтому для победы будущей революции нужно верить в нее плюс усовершенствовать себя физиологически. Тот исповедовал также френологию, и местный анекдот говорил о том, что он якобы избрал свою половину по отсутствию у ней бугра страсти, ощупав ее голову, после чего в усовершенствованном семейном союзе купается с нею каждый день в горном потоке при температуре градусов восемь. Так что хищный старичок был всего лишь из свиты «генерала» Струве и кормился при нем ботвиньей.
Все же Герцен ответил ему, досадуя на себя за нарушение правила «и не оспоривай…», заметил, что устройство зубов у человека и ферменты его пищеварительных органов доказывают как раз обратное! И наконец — меньше всего мозга сравнительно с весом тела было у гигантских травоядных ящеров, они оказались тупиковой ветвью развития. Слова его были, видимо, переданы мэтру.
К столику Герцена подошел осанистый муж с несколько развинченными движениями, которые не вязались с его квадратной фигурой в добротном сюртуке и с фанатичным и топорным лицом, мало похожим, как отметил Александр, на вместилище высшего духа. Это и был Густав Струве, он возбужденно попросил разрешения ощупать его голову. Александр, смеясь, позволил.
Сильные узловатые пальцы пробежались под его волосами.
Заключение мэтра было громогласным и рассерженным:
— У господина Герцена нет бугра почтительности!
Александр предложил ему сесть за свой столик.
В заключение их разговора господин Струве долго удивлялся «славянскому беспорядку» герценовских суждений. В тоне его звучало соболезнование.
Тошно, все тошно… и мимо… Зачем тут его слова, которые ни за чем не нужны? — думал Александр, возвращаясь домой из пестрого и трагического карнавала «У Тивье».
Он размышлял о сути эмиграции. В ней оказываются люди, вырванные с корнем из своей прежней почвы. Поэтому с навязчивой мыслью вернуться завтра любой ценой. Вот и здесь, в Женеве, подобно тому, как когда-то в Париже, эмигранты теснились целыми днями на нескольких бульварах между отелем и почтамтом, ежечасно ждали сообщения о смерти Луи Наполеона и — невесть каким образом — о победе революции. Самая их среда была фантастичной, отсюда их утопичные планы, дележ будущих ключевых постов и озлобленность… Он видел, что их «судорожные упования, деятельность без деятельности лишает их терпения, постоянства и способности к длительному труду». И был один лишь смысл герценовского пребывания в их кругу — его русское печатание за границей; оно будет предпринято! Цель его — не только Россия, но и ознакомление с нею здешнего, почти инопланетного, мира. Ненависть к жандармской политике Российской империи, знал он, велика, но русских начинают постепенно не путать с правительством. По всему тому у него был единственный выход: в здешней неприязненной и мелкой среде жить, отгородясь от нее, своей жизнью и работать на будущее!
Обдумывал он и такую возможность: уехать в Америку, в страну, где все заново. Но он не верил в нее, в будущее общества, которое начинает свою историю с работорговли и искоренения туземных жителей, — не верил.
Тускло и приглушенно было на душе…
Натали также теперь замкнулась и словно бы оцепенела в жизненном испуге, в растерянности, тайных слезах. Лишь изредка, когда они оставались совсем без посторонних, мысли их с трудом, отвычно настраивались на светлое.
В ближайшем будущем ему виделась лишь одна отдушина, единственное лицо из здешних, о ком он тепло думал, — это Пьер Жозеф Прудон. Жаль, что он вдалеке. Или, может быть, напротив, Герцен сейчас был в силах любить только дальних?..
Познакомил их в Париже Николай Сазонов. Он знает всех и бывает повсюду. Герцен шутил о нем, что это не человек, а ходячий мираж. И в Париже, и тут, в Женеве, он наводнял дом Герцена всяческими близкими на час. Но беседа с Прудоном запомнилась. Будучи отчасти знакомы, виделись с ним потом у Бакунина и у Адольфа Рейхеля. Прудон горячо любил Бакунина, и Мишель пребывал под немалым влиянием идей горского самоучки.