Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это деление с небольшими отклонениями каждый из нас знает со школьных времён. Дальше Сергей Борисович анализировал каждую строчку, складывая все звуковые эквиваленты всех букв строки и потом делил их на количество букв, входящих в строчку. Получился индекс звучности строки, и далее – всей строфы. Такой работы не делал ещё никто. Если изучали аллитерацию или ассонанс, то ведь в центре внимания были только несколько букв-звуков, Сергей Борисович учитывал их все.
С этим инструментом – индексом звучности автор открытия подошёл к новому прочтению давно известных ему стихотворений: Пушкина, Лермонтова. Тютчева. По уровню звучности он каждый раз составлял график – подъёма и спада звучания стиха. И обнаруживал закономерность: «средний самый характерный уровень звучности представлен стихами, наиболее значимыми в тематическом отношении» (с. 167). Т. е. в них раскрывается и звучит событие, то, что происходит в стихотворении. Самому высокому звучанию всегда соответствует эмоциональная открытость, интеллектуальное напряжение, вызванные глубинным смыслом именно этой строфы, строки, фрагмента (если речь о большом, длинном произведении – поэме). И наоборот, проходные, говоря условно, менее эмоциональные и менее значительные строки и строфы всегда связаны с понижением звучности. Вот почему Сергей Борисович называет мелодию стиха смыслообразующей.
Накладывая, условно говоря, график звучности стиха на текст, автор получил блестящее подтверждение своей теории, своих подсчётов и гипотез.
И тогда свой эксперимент он расширил, обратившись к иноязычной поэзии: украинской – стихи Шевченко и Леси Украинки, английской – Вильяма Блейка, испанской – Федерико Гарсия Лорки и изумительной по красоте народной испанской песни, болгарской – стихотворение Димчо Дебелянова.
Это обращение исследователя к иноязычной поэзии представляется мне чрезвычайно важной – оно подтверждает глубину и универсальность найденного инструмента исследования. Но это свидетельство ещё одного обстоятельства для меня особенно дорогого и ценного: С. Б. Бураго был не просто русист, знавший, любивший и глубоко понимавший русскую культуру и самоотверженно служивший ей. Он был открыт всему миру, всей мировой культуре и был необычайно чуток и восприимчив к ней. Может быть именно эта открытость, отсутствие всех наших филологических стереотипов и предрассудков, которых у нас, как у представителей любой другой науки, предостаточно, позволило ему прочесть по-своему, по-новому самое загадочное произведение Пушкина «Медный всадник». Эта глава книги называется: «Мелодия, композиция и смысл поэмы А. С. Пушкина “Медный всадник”».
В мировой и русской пушкиниане, насчитывающей, как известно, тысячи единиц, «Медный всадник» занимает особое место. Все почти без исключения авторы исследования о нём, называли его «загадочной» и самой гениальной поэмой. И все (почти) сходились в трактовке основных его идей.
«Медному всаднику» были посвящены отдельные книги, что в общем-то случается нечасто: ведь поэма небольшая. Так что формально предшественников у С. Б. Бураго было несметное количество. По существу же только один: Андрей Белый, его книга «Ритм как диалектика и “Медный всадник”» (М., 1929).
С монографией С. Б. Бураго её сближает одно существенное обстоятельство: А. Белый тоже исходит из стиховедческой единицы, правда, она у него другая – это ритм поэмы, чередование ударных и безударных слогов. И он этот ритм также восходит к смыслу поэмы, неразделим с ним, объясняет его. У С. Б. «единица измерения, как мы уже знаем, иная – это звук, графически воплощённый в буквы.
Второе сходство с Белым в некоторых совпадениях выводов. А. Белый убеждён, что «Медный всадник» содержит одическую хвалу Петербургу, как воплощению мощи и красоты империи, а наоборот разоблачение, осуждение её, т. е. империи. Выводы С. Б. Бураго близки, но не совпадают полностью конечно.
Белый в 1929 году более политичен, социологичен, Бураго в 80 более философичен.
Из многочисленных своих предшественников Сергей Борисович чаще всего обращается к монографии эстетика и литературоведа Ю. Борева «Искусство интерпретации и оценки». Опыт прочтения “Медного всадника”» (М., 1981). Вот тут расхождения совершенно очевидны и принципиальны: красноречиво отличие терминологии: Ю. Борев говорит об интерпретации. С. Б. Бураго – о понимании.
Монография Борева была своеобразным итогом исследований советского периода. В ней отразилась общая государственная точка зрения на Петербург как символ мощи и красоты России. Позиция эта была очень последовательной и проникшей глубоко в сознание россиян: от школьных программ до увертюры композитора Глиэра, носившей название «Гимн великому городу». Сергей Борисович от всего этого был совершенно свободен. Он смотрел на Петербург со стороны. Из Украины. Это позволило ему сделать понимание, именно понимание поэмы (а не её интерпретацию) особенно глубоким и точным.
Петербург был построен не на исконно русской земле, а на карельской. Построен вопреки законам природы с насилием над ней. С сугубо агрессивными намерениями. Автор исследования особо подчёркивает строчку: «Отсель грозить мы будем шведу!».
С. Б. Бураго уже в самом начале приводит два мифа о Петре и Петербурге. Один – это город военной и государственной мощи под гром побед, входящей в Европу. С другой – в народных преданиях Пётр – антихрист, порождение сатаны, подменный царь. Город, основанный им нерусский (неистинный, противоестественный город, его удел – исчезнуть с лица земли».
Советские исследователи (почти все и почти всегда) противопоставляли «Медному всаднику» «Дзядам» А. Мицкевича, польского поэта и польского патриота.
Особенно несимпатичны были советским исследователям такие, например, строки из «Дзядов»:
Царь Пётр коня не укротил уздой,
Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей куда-то буйно рвется…
…………………………………………
Но если солнце вольности блеснет,
И с Запада придет весна к России —
Что станет с водопадом тирании?
С. Б. Бураго не только не противопоставляет Пушкина Мицкевичу, но доказывает их близость, своеобразную перекличку. У Мицкевича:
Не люди, нет, то царь среди болот
Стал и сказал: «Тут строиться мы будем!»
И заложил империи оплот,
Себе столицу, но не город людям.
И тут Сергей Борисович обоснованно указывает на скрытую внешне, но очевидную в подтексте перекличку русского и польского поэтов: Петербург в «Медном всаднике» безлюден. Кроме одинокого челна финского рыбака людей в поэме нет. Безлюден даже самый высоко поэтический пейзаж белой ночи.
С. Б. Бураго подкрепляет свои аналогии ссылками на авторские комментарии