Вся Урсула Ле Гуин в одном томе - Урсула К. Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— М-да…
Все равно, такая мелочь значения не имеет.
— Да нет, это, безусловно, второсортная вещь! — повторил настойчиво Билл Уэйслер.
— Да чепуха это, Билл! Кашпо ведь целое, верно?
И его распрекрасно купят как первосортное. Они и не заметят, Билл. — Конрад внимательно посмотрел на него. — Им же все равно!
Билл Уэйслер поднял с грязного пола оранжевую табличку, но не решился снова прилепить ее на большую, красивую вазу-кашпо, у которой была слегка повреждена бело-голубая глазурь.
— Я скажу продавцам, чтобы они указывали покупателям, если есть какой недостаток, — сказал Конрад. — О'кей? — Он с минуту ждал ответа, искоса поглядывая то на Билла Уэйслера, то на кашпо своими глубоко посаженными глазами цвета обсидиана, унаследованными от какого-то предка-индейца. Отчего-то Конрад показался сейчас Биллу сильно постаревшим. — Эта зазубринка ведь не имеет никакого значения для тех, кто будет пользоваться кашпо, Билл! Это даже, пожалуй, желательный недостаток. Он доказывает, что кашпо сделано вручную. Ручная работа! Боже мой! Мы могли бы даже и цену поднять из-за таких «недостатков»! Ну, послушай, ты же сам видел каталоги, которые все время суют в почтовый ящик и где предлагаются какие-то треснувшие пепельницы, какие-то огрызки, какие-то дурацкие шелковые рубашки с чепуховыми дефектами по сто пятьдесят долларов — все специально сделано с такими малюсенькими небрежностями, чтобы покупатель был уверен, что это ручная работа, понял? Ну вот!
И мы тоже возьмем и скажем, что ты это сделал специально. «Ваза работы Билла Уэйслера с соответствующими ручной работе недостатками на абсолютно идеальной глазури, которая также нанесена мастером ВРУЧНУЮ». Оранжевые таблички? Две штуки второго сорта?
Никаких табличек не будет! Все кашпо пойдут по сто пятьдесят! Послушай, Билл, нет в мире ничего совершенного. Только то, что мы сами совершенным называем!
— Не знаю я… — сказал Билл Уэйслер.
Конрад потрепал его по плечу.
— Ох, старик, ну ты прямо не от мира сего! И больше всего я тебя люблю, когда ты такой печальный! Ну ладно, малыш, давай проплачем весь путь, который нам предстоит проделать до банка.
Смысла во всех его словах не было никакого, так что и говорить об этом Билл больше не мог. Он уже стал бояться вообще о чем бы то ни было говорить с Конрадом. Столько лет все так хорошо шло… Неужели теперь это должно в один миг рухнуть? И не разозлится ли на него Конрад?
Когда Билл ехал на запад мимо дорожного знака «Океанские пляжи», он понял, что дело гораздо хуже: это ведь он сам злится на Конрада!
При этой мысли он даже руками всплеснул; машина вильнула, и какой-то «Форд», менявший полосу движения, сердито посигналил ему. Сердце у Билла в груди то замирало, то начинало нестись вскачь. В Прибрежной гряде ему виделись черные пустоты, точно после обвала, а когда он подъехал к Клэтсэнду, городок показался ему совершенно незнакомым: в странном оранжевом свете заката он был полон черных ям и трещин. Наконец Билл остановил пикап возле дома, вылез, поднялся на крыльцо и тут же споткнулся о резиновый коврик возле двери. Уголок коврика загнулся, и на полу под ковриком сверкнул ключ зажигания. Он поднял его и долго смотрел на свои руки: в каждой из них было по ключу — один на сыромятном ремешке вместе с ключом от мастерской, второй просто так, сам по себе. Биллу Уэйслеру понадобилось не меньше минуты, чтобы понять, почему у него теперь два ключа.
Значит, та пожилая женщина, что помогала ему искать ключ в дюнах, нашла его! Именно ее он сразу же вспомнил и думал о ней всю ночь за работой, потому что боялся уснуть, боялся лечь в постель, боялся закрыть глаза и упасть в ту страшную черноту. Лягушки заливались вовсю на берегах ручья, умолкали ненадолго и начинали петь снова. А Билл работал на гончарном круге, создавая одну форму, которую не делал уже очень давно: чашу примерно фут в диаметре с совершенно круглым верхним краем. «Кубок», «старинная чаша», «потир» — все эти слова он видел на выставке керамики в Астории. Он работал до рассвета и заснул прямо на полу в мастерской, сунув голову под скамью, прямо в мягкую глинистую пыль.
Это был очень плохой день. Он понимал, что в дом он входить не должен, ибо если он туда войдет, то, возможно, не в состоянии будет выйти оттуда. И, хотя ему страшно хотелось принять душ, он кое-как вымылся в мастерской под краном. Но какое-то время он работать все равно был не в состоянии.
Он не мог пойти и поблагодарить ту пожилую женщину, потому что не знал, как ее зовут. Но молодую женщину, что приходила к нему, звали Джилли. Миссис Хэмблтон, хозяйка бакалейной лавки, как-то спросила у нее: «Ну, как дела у мамы, Джилли?» — когда та подошла к кассе. А где ее дом, он и так знал. Он знал все дома в Клэтсэнде и всех, кто жил в этих домах, — может, знал не по имени, но хорошо помнил их лица, цвет волос… их форму, форму их существования…
Хорошо бы поговорить с Томом Джеймсом, подумал он, но Том Джеймс был мертв.
Подойдя к обшитому серым гонтом дому с пристроенной к задней стене верандой, Билл Уэйслер постучался. Он постучался очень тихо, потому что мать той женщины была больна и умирала. Он все время чувствовал в себе ту проклятую черноту и очень боялся, что снова упадет в нее, но вовремя удержался на самом краю; потом это повторилось еще несколько раз, снова и снова, и от попыток во что бы то ни стало удержаться на краю и не упасть у него закружилась голова. Он уже сделал шаг в сторону, собираясь уходить. И тут дверь отворилась.
Цвет роз и азалий несколько поблек; кобальт повыцвел. И улыбка была не та; уже нельзя было бы, пожалуй, сказать, что она «так здорово улыбается». Здороваясь, она произнесла его имя тихим, ровным голосом.
Он протянул ей мешок с сухой глиной и без запинки произнес целое предложение:
— Подумал тут — может, вам еще глина понадобится.
Она протянула было руку, чтобы взять то, что он ей принес, но потом сказала:
— Ой, да у меня ее еще столько!.. Спасибо… Видите ли, я делаю совсем маленькие, прямо-таки крошечные вещички… — Она посмотрела на бумажный мешок. — Хотя теперь у меня и для этого совсем времени нет… знаете, кроме НЕЕ у меня вообще больше ни на что времени не остается. — Она