Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лечить надеждой… Это стало принципом моего врачебного метода. Отобрать надежду все равно что отобрать сердцебиение. И хоть мечты сбываются редко, они обязаны пульсировать, не замирая, как не останавливается дыхание. Оно может прекратиться лишь навсегда. Так и надежда: покинув, она убивает.
После поминок я убеждал себя, что Дашина надежда уже «на коне»: дочь перестала быть противницей своего отца. А перестать быть противницей, если речь идет о матери или отце, значит стать союзницей и защитницей. Судьба же Афанасьева была и судьбой нашей сестры.
– Не горячись, Серега, – остудил меня Игорь. – И вспоминай Менделеева.
– А ты не забывай, что я в медицинском – и с Менделеевым не расстаюсь!
– С его таблицей?
– В том числе.
– С химической? А я – о психологической, которая столь же загадочно безошибочна. Помнишь, я как-то цитировал «Ярость врагов с робостью друзей состязается…»? Увы, «против» чаще всего энергичней, чем «за». Нелли Рудольфовна станет неистовей уничтожать Афанасьева, чем Ангелина его защищать.
– Родного отца?
– Обращаться с чужими не столь ответственно, а стало быть, легче, чем со своими, родными: там все сгодится, там можно не осторожничать… Пока Ангелина, как и мы, начнет раздваиваться или «раздесятеряться» противоречиями, Красовская, не ведая сомнений, будет действовать. Ты увидишь!
Я увидел… Сначала в газетах. Если то, что влюбленные говорят друг другу наедине, или то, что они наедине делают, воспроизвести на бумаге или звуковой пленке, романтика и лирика покажутся пошлыми, чистота – несмываемо грязной, а искренность – примитивной и грубой. Принадлежащее двоим не может быть достоянием многих, а тем более – «всенародным достоянием». Но как раз таким и попытались сделать отношения Афанасьева с нашей сестрой.
Он, многоопытный, по-арбенински все испытавший, выглядел губителем неискушенной души. Даше от этого было не легче, чем Ивану Васильевичу. Наоборот… Она чувствовала себя предательски виноватой не только перед кем-то изобретенной моралью бесцеремонности, перед покойной афанасьевской женой, но прежде всего перед ним. Возражать, уточнять факты она не могла. И однажды, в четыре утра, что-то неведомое, но и неотвратимое заставило меня проснуться, не встать с постели, а, отбросив одеяло, вскочить… Мама с отцом спали в одной комнате, Даша, лет десять назад отделившись от нас с братом, в другой, Игорь – на кухне, а я – в коридоре. Люди не должны так жить, но жили… Это чему-то противоречило? Но все противоречило всему – и восставать против этого было бессмысленно. Многие даже завидовали нам: нет соседей!
Даши в ее комнате не оказалось. Это я определил сквозь сумрак еле пробивавшегося рассвета. Не было сестры и на кухне… Я распахнул так, будто выломал, дверь ванной комнаты, где все необъединяемое было объединено. Даша склонилась над раковиной. Я схватил сестру за плечи и повернул лицом к себе, порвав ночную рубашку. Левый рукав был в крови… Кровь, не торопясь, будто задумчиво вытекала из Даши. Алой, медленной струйкой из нее вытекала жизнь… И это не было кинокадром или сценой спектакля, а происходило на самом деле.
– Ты убиваешь маму…
Я сказал только эту фразу. Всего одну… Но Даша, белая, а не бледная, услышав три моих слова, отбросила в раковину отцовскую бритву и зажала вену левой руки с такой неженской, сверхъестественной силой, которую даже я физически ощутил. Как она, эта сила, сбереглась в ней? Один Бог знает…
Те три слова, от которых зависела судьба всей нашей семьи – об Афанасьеве я не думал, – были произнесены как бы не мною (я заметил, что часто слова, произносимые человеком в экстремальных обстоятельствах, принадлежат не его голосу, а его страху, его ужасу или, напротив, его почти обнаженной воле). Именно так, вроде не сам, я, миновав длинную череду лет, гипнотизировал больных, заставляя их отбрасывать в сторону если не бритвы и яд, то роковые решения, окаянную тяготу безнадежности. Словом можно накликать беду, но и словом же можно ее отвратить. Интонация, некрикливая мощь и непреклонная внушаемость той фразы остались во мне навсегда. Но это я понял после.
Тогда же я схватил полотенце и зажал им Дашину руку чуть выше запястья с той же силой, которая невесть как явилась и ко мне. Невесть как…
Даша, не разлучившись ни с маминой красотой, ни с отцовским мужеством, стала незаметно и неслышно одеваться у себя в комнате.
– Ты куда? – без спроса заглянув к ней, спросил я.
– В пункт.
– Какой пункт?
– Неотложной помощи.
Он был как раз у нас за углом.
– Я с тобой… А что, плохо?
– Надо, – ответила Даша. – И поскорей!
– Ты боишься?
– Чтобы не проснулись мама и папа, – ответила она.
Я любил чепуховые тайны. Но тут возникла тайна, которую я обязан был сохранить. Навсегда ото всех!
Пункту неотложной помощи, по логике всеобщей нелогичности, которая властвовала в государстве, надлежало оказаться закрытым. И какая-нибудь бумажка на двери должна была объяснять, в какое время пункт будет спасать, а в какое неотложная помощь будет «отложена».
Однако в пункте дежурили врач и медсестра… Оба оказались пожилыми и очень бдительными. Они не выразили ни сочувствия, ни опасений. Не бросились останавливать кровотечение. А прежде всего сделали то, что осуществлялось у нас всегда прежде помощи и прежде спасения: записали фамилию, имя и отчество, «место учебы». Странно, что национальностью не поинтересовались.
Затем в книге записей появилась строка: «Попытка самоубийства»».
– Можно это вычеркнуть? – спросила Даша.
– Нет, – ответила медсестра, халат которой не свидетельствовал о стерильности и даже об аккуратности.
– Но, может быть, все-таки… – вмешался я. – Должны ведь быть… тайны.
Но тайны любили мы с Игорем. А медсестру, лицо которой, как и лицо врача, напоминало печеное яблоко, залежавшееся на тарелке, не загипнотизировали бы никакие просьбы и интонации. В сфере тайн для нее существовала лишь «тайная полиция», которой наутро и полагалось «доложить о случившемся». Оповестить – вот что считалось первым долгом этих целителей. Потому что всякая неотложная помощь связана с чрезвычайностью. А всего необычного в стране опасались. Поскольку клин вышибают клином, комиссию по искоренению чрезвычайного нарекли чрезвычайной – сокращенно ЧК. Впоследствии ее, как бы заметая следы, переименовывали, но суть оставалась все той же. Вот и пункт неотложной помощи стал пунктом повышенной бдительности. Для самих же целителей из «неотложки» попытки самоубийства, попытки переступить через жизнь стали такими же заурядными, как попытки перепрыгнуть через веревочку, в результате чего тоже бывают травмы.
Врач, пенсионно уставший, не пожурил Дашу, не поинтересовался, хотя бы для вида, почему она решилась на крайность.
Не помыв руки, он стал накладывать швы. Даша, которая, как и мама, была фанатически аккуратна, отвела глаза в сторону. Врач этого не заметил. А она, утешая себя, подумала, видимо, что он помыл руки заранее.
Покончив со швами, он сказал медсестре:
– Перевяжите. Бинт-то у нас остался?
– Есть, – бесстрастно доложила она.
На следующий день Дашу вызвала к себе Нелли Рудольфовна. Оккупировав афанасьевский кабинет, она уже восседала в окружении великих и величайших, взиравших со стен. С представительницей семьи Певзнеров великие познакомились, как до этого с двумя другими ее представителями, в обстоятельствах накаленных, что, впрочем, на выражении их лиц не отразилось.
Нелли Рудольфовна подошла к Даше и, как «бедную девочку», попыталась погладить, поцеловать. Но сестра от сочувственной нежности уклонилась.
Вернувшись в кресло, Нелли Рудольфовна произнесла:
– Я временно исполняю обязанности Ивана Васильевича, которые сам он, к нашему прискорбию, достойным образом не исполнял. Или не понимал, в чем они заключаются.
Она изрекла это таким тоном, что Даша поняла правоту психологических предсказаний Игоря: Красовской мало было афанасьевских утрат и его горестей, – ей нужна была его голова. Забыв о перевязанной руке и обо всем, что случилось ночью, сестра поднялась со стула и ответила:
– Он ни в чем не повинен. И не пытайтесь судить. Я его защищу! Можете не сомневаться.
– Я и не сомневаюсь.
– Ангелина, дочь Ивана Васильевича, мне поможет.
– А вот в этом я усомнюсь.
Наш домашний психолог Игорь в этом тоже не был уверен.
Ненависть, только что нацеленная на Ивана Васильевича, мгновенно распространилась на Дашу. Глаза следовательски вонзились в сестру вопросом: «Ты любишь его?» Еще не облетевшая по-осеннему внешняя значительность Нелли Рудольфовны была значительностью мщения, зла, о которой брат-психолог предупреждал. «Ты любишь его! И, в отличие от меня, не безответно. Но без ответа с моей стороны этот его ответ не останется!» – вот что думала Нелли Рудольфовна. Или, по крайней мере, так Даша расшифровала ее мысли. «Нет, он не уйдет от ее расправы», – ужаснулась сестра.