Литовские повести - Юозас Апутис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стоял в растерянности, пришибленный словами Бенаса. В них было много правды. Мучительной правды. Но согласиться с ним я не посмел.
Бенас оказался прав — учителя понаставили троек и вытащили за уши его в восьмой класс. А он ходил себе гордый, руки в брюки, и улыбался с хитрецой.
…Телефонный звонок ударил меня словно током и поднял на ноги.
— Алло! — проскрипел я в трубку — видно, глотка пересохла от долгого молчания. Откашлявшись, повторил: — Слушаю.
В трубке кто-то тоже прочищает горло.
— Могу ли я попросить товарища Гульбинаса?
Нужно ли изобретать видеотелефон? Я же и так вижу — очень даже хорошо вижу, как на другом конце провода, сжимает костлявой рукой трубку Жирафа. Однако зачем ей понадобился… товарищ Гульбинас? И почему она не говорит со мной? Можно подумать, что, кроме меня и отца, здесь еще кто-то живет, и она боится обознаться…
Неужто из-за газетки? «Арберон» ведь пропал, никто сегодня не мог ничего сказать…
— Товарища Гульбинаса, пожалуйста…
Жирафе показалось, что я слишком долго молчу. Пожалуй, все-таки хорошо, что это не видеотелефон и она меня не видит. Пускай будет по-жирафиному — мы с ней незнакомы.
— Товарищ Гульбинас на встрече с пионерами.
— Когда, примерно, он вернется?
— Он не говорил.
— Простите…
Положила трубку. Я рассмеялся. Видно, историчка наябедничала из-за анкеты. А ведь буквы выводил вкривь и вкось, вроде сменил почерк. Всем нам осточертели эти анкеты. За этот месяц уже на третью отвечали. Вопросы — глупей некуда. «Что тебе помогло порвать с религиозными предрассудками?» А если я не был ими заражен? «Какие праздники отмечаешь дома?» Все, даже цыганские. Альгис хвастался, что написал: «Больше всего жду сочельник, потому что дают вкусно пошамать». «Как ты докажешь, что бога нет?» Я накорябал ответ: «Не люблю объяснять то, что даже ребенку ясно». Заливали без зазрения совести — фамилию-то писать не надо. Говорят, другие классы тоже валяли дурака, — на перемене мы все хохотали. Вообразите такую картину: сидят почтенные педагоги, раскладывают листочки и с постными рожами делают выводы о нашем мировоззрении, наверно, даже проценты вычисляют. Конечно, если б приказали подписаться, все дружно сочинили бы ответы на высшем уровне: порвать с религиозными предрассудками помогли пионерская и комсомольская организации… еще химия и история… отмечаем Восьмое марта на Первое мая… Тоже заливали бы, конечно, зато процент нашей сознательности выглядел бы иным, и учителям не пришлось бы хмурить брови.
Неужто Жирафа волнуется из-за анкеты? Правда, один раз мы уже дали маху. В прошлом году заявилась к нам в школу какая-то министерская роза, увядшая старая дева. Пришла и на урок Жирафы — та, конечно, нервничала и порола несусветную чушь. А в конце урока дева вежливо выдворила Жирафу из класса и велела нам ответить на листочках в письменном виде на несколько вопросов. Попросила писать начистоту, от души — мол, наши фамилии ей ни к чему, да и листочки эти будет читать только она одна. Итак: «Видела ли классная руководительница твое рабочее место дома? Какое классное собрание за этот триместр оставило у тебя наилучшее впечатление?» и тэ дэ и тэ пэ. Нет, не такие мы были дурачки, чтоб не понять, под кого копает эта увядшая министерская роза. Каждый, кто имел на Жирафу зуб, вспомнил все до мельчайших подробностей. Ну, погоди у меня! «Не видела… Не понравилось… Не…» — ответили многие, а потом хихикали, ржали. Дня через два пришла Жирафа, грустно оглядела класс и отвернулась к окну. Поначалу мы галдели, а потом как-то притихли. Такая тишина воцарилась, что мы услышали, как глубоко вздохнула Жирафа. Ее плечи задергались, как у зашедшегося в плаче ребенка.
— Я знала, что вы ленитесь, — наконец заговорила она. — Хоть, бывает, и стараетесь. Знала, что любите пошалить, не слушаетесь… Знала… Но что у вас совести нет…
Жирафа сказала, что откажется от нашего класса, но этой осенью пришла снова. «Мы как-то сжились», — сказала она первого сентября.
Но почему она сейчас звонила моему отцу?
Солнце село, окна общежития погасли. Только девушки, облокотившись на подоконник, тупо смотрят на улицу — чего-то ждут, кого-то ищут взглядом.
Я открываю учебник. После первой мировой войны США становятся…
«Твой отец — специалист по истории, а ты… — пожимает плечами наша историчка и добавляет: — Как тебе не стыдно…»
Что ж, наверно, стыдно. Отец — преподаватель истории, в книжном шкафу у него — толстенные фолианты. Отец не только их прочел — он вообще все знает. «История — наука наук», — любит повторять он. «Мы боролись… Мы создавали историю», — говорил он как-то в просторном зале. Я собственными ушами слышал — мы с мамой пошли послушать.
Что отец партизанил, я знаю, можно сказать, с младенчества. Так часто я просил его рассказать о тех временах, о партизанах, о землянке. Наизусть знал каждое слово: что немцы угнали его рыть окопы, когда подходил фронт, что людей там было много, а немцев всего лишь двое, что однажды ночью пришли партизаны, убрали часовых и сказали: «Валяйте домой, а кто хочет — пошли с нами». Отец побоялся вернуться домой. Найдут ведь, расстреляют. Он ушел в лес.
— Думал, может, дольше протяну, — рассказывал он.
— И у тебя была винтовка?
— Выдали. Стрелять не умел, показали.
— А много ты немцев убил?
— Ни одного.
Мне так хотелось, чтобы он ответил: «Десять уничтожил… двадцать…»
— А почему?
— Я не успел. Подошел фронт, меня ранило. Вот сюда, в бок, осколком бомбы… Полгода провалялся в госпитале. И все время думал: «Вот пошел бы тогда домой, может, и не ранило бы». Да как знать…
Я учился в пятом классе, кажется, когда отец однажды привел человека одних с ним лет, разговорчивого и живого.
— Столько лет не виделись!.. И вдруг, нечаянно… Еле-еле узнал, — говорил человек, которого отец величал товарищем Лаймонасом. — Эх, мало кто остался из нашего отряда!.. Кстати, ты, наверно, и не знаешь о нашей последней стычке?
Отец краем уха слышал, но не все, конечно, — когда его ранило, партизаны оставили его у крестьянина.
— А мы в тот же день напоролись на засаду. Видно, кто-то предал. И тут как начнется, как начнется! Стреляли, стиснув зубы, стояли насмерть. Командир отряда погиб. Помнишь, конечно, Дарюса?
Рассказывая, товарищ Лаймонас сжимал кулаки, и его руки, казалось, вздрагивали в такт очередям автомата. А я ловил каждое слово и воочию видел командира — восемнадцатилетнего Дарюса, тихого, задумчивого паренька, иногда — в походе или на привале — читающего стихи о голубом небе да цветке ромашки. И о ней, любящей и ждущей. Он сам сочинял эти стихи, но почему-то не записывал. Как-то ребята сказали: «Ты бы