Чемпионы - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не велено.
Усталый и голодный, Татауров под вечер опять спустился вниз. Не чета ему люди расположились здесь же — между каких–то ящиков и деревянных плах — потомственные господа и офицеры. И разве пристало ему гнушаться этого трюма? Кем он, в сущности, был? Грузчиком, пожарником, послушником, солдатом… Что с того, что несколько лет подряд его портреты не сходили со страниц спортивных журналов?..
Как побитая собака, он забрался в какую–то конуру и, подложив под голову свёрнутый пиджак, улёгся на бок и подтянул колени к подбородку. Под досками пола надрывалась паровая турбина; от пропахших селёдкой стен исходил отвратительный горячий запах… Размазывая по лицу липкие струйки пота, Татауров забылся тяжёлым сном… Проснулся посреди ночи от глухих разговоров, от торопливых шагов. Оказалось, что его соседи занимают очередь в уборную. Он присоединился к ним — не хотел отстать на случайной остановке. А днём, отираясь подле кухни, источающей соблазнительные запахи, неожиданно столкнулся нос к носу с прыщавым офицером в белоснежном кителе — пепеляевским адъютантом.
— Здравствуйте, ваше сиятельство, — обрадованно проговорил Татауров. Но тот сделал вид, что не узнал его, и прошёл мимо.
— Ну ничего, отольются тебе мои подводы с денежками. Поваляешься ещё в третьем классе… — выдавил Татауров вслед офицеру, который уступил дорогу какой–то пухленькой бабёнке в пеньюаре.
— Татуированный? Чемпион? — воскликнула та. — Вот это встреча!
— Наше вам, — сказал он, лихорадочно вспоминая, кто бы это мог быть.
Галантно подхватив протянутые руки, коснулся их поочерёдно усами. И, поднимая взор, вспомнил: эквилибристка Магда Сидней — или попросту Машка Сиднева.
— Действительно! Ну и судьба! — воскликнул он радостно.
Не отнимая рук, она спросила:
— Драпаешь, как и я?
— Только пятки мелькают.
— В третьем классе?
— Не говори.
Она воровато оглянулась по сторонам (взгляд её был необыкновенно блестящ), шепнула:
— Пойдём ко мне, — и подтолкнув его к лестнице, небрежно бросила часовому: — Со мной.
Тот не успел ничего сказать, как Татауров уже шмыгнул мимо него и бойко взбежал по крутым ступенькам, нагоняемый Машкой.
Высвеченные солнцем через приоткрытые жалюзи, каюты первого класса манили его то курицей, нацелившей покрытую жиром ножку в потолок, то блюдом с холодной бараниной, то распечатанной бутылкой — не поймёшь — водки или сельтерской. Выбритый до синего блеска молодой человек, встретившись с его взглядом, сердито опустил деревянную штору, и она жалобно задребезжала в такт надрывающейся паровой турбине.
Машка тоже опустила жалюзи в своей каюте. В полусумраке, расчерченном солнечными полосками, заговорила оживлённо:
— Ну и времена! Какие–то молокососы, успевшие сорвать куш на сахарине, едут в спальных номерах с ванной, а чемпион России — в трюме…
Татауров спросил ревниво:
— А ты — с таким, которые спекулируют сахарином?
Она рассмеялась открыто:
— Ну, нет! Я — вольная птица. Сама по себе.
— Сама по себе в такую каюту не попадёшь, — сказал он угрюмо. — Глазки кому–нибудь состроила…
— Не без этого, — сказала она, продолжая смеяться. — Голоден?
— Умираю.
— Погоди, я сейчас. А ты умывайся пока. Бритва есть? Нету? Я достану.
— Дать денег? — великодушно спросил Татауров.
— Да ладно уж. Откуда они у тебя?
Счастливо брызгаясь холодной прозрачной водой, Татауров покосился на дверь, когда в каюте появилась Машка. Официант — касимовский татарин с непроницаемым лицом (как будто и не видел только что Татаурова в коридоре) — поставил на стол поднос. Чего только на нём не было! И паюсная икра, и стерлядка, и даже бутылка шампанского в серебряном ведёрке со льдом!
Глядя, как Татауров насыщается, Машка беззаботно болтала:
— Я цирк бросила давно — ушла на содержание к старику ювелиру. Летом семнадцатого его укокошили бандиты, осталась почти ни с чем — скуп был старик, — она поиграла перстнями, качнула пальчиком колье. — Подалась в женский батальон к Бочкарёвой, защищала самого Керенского в Зимнем — командовала ротой… Двадцать пятого октября нам всем дали под зад коленкой… Моталась по фронтам с одним генералом… Попала к Колчаку… Генерала расстреляли — проворовался… Оказалась в Казани; оставшихся бриллиантов было жаль — решила пойти на сцену… А тут началась заваруха.
Татауров сыто откинулся к стене. Слушая, курил, ковырял спичкой в зубах. Машка порылась в ридикюле, загнула подол пеньюара. Татауров вздрогнул; она посмотрела на него, рассмеялась и вонзила шприц в ногу.
Татаурова передёрнуло, но он сдержал себя — сделал вид, что чуть ли не каждый день имеет дело с морфинистками. Только теперь он понял, откуда у неё этот блеск глаз.
Они проговорили почти до самого вечера. Усталые, умиротворённые, вышли на палубу, уселись на корме под висящей лодкой. Палуба была пуста, всего две–три пары жались к перилам. Песчаная коса уже была в тени. Над кромкой далёкого леса тлел лимонный закат. Курчавые облака тускло отражались в серой глубине воды.
Глядя на расплывающиеся пятна нефти, Машка произнесла лениво:
— Нет, с меня хватит, наездилась. Осяду, где поспокойнее — в Царицыне, в Астрахани… Сниму комнату в скромном домике… Двор зарос травой, бродит петух с курами… Никаких выстрелов, никакой политики…
Татауров горько усмехнулся. Сбивая ногтем пепел с папиросы, продолжал смотреть на реку. На тёмном песке лежал богатырский якорь; трос издали казался натянувшейся струной; было удивительно, как она не лопнет под тяжестью бесконечных плотов.
Голос Татаурова прозвучал тоскливо:
— Не верю, чтобы не было выстрелов… Нет, Маша, нельзя ни минуты оставаться в России… Пусть вонючий трюм, пусть голод и унижения, но любыми средствами вон отсюда…
Женщина не ответила, снова нашарила в ридикюле шприц с морфием.
Татауров брезгливо отвернулся. На склоне белела одинокая колоколенка; проплыло кладбище, ощетинившееся крестиками. На заливных лугах замерло стадо игрушечных коров. Как спичка, торчала на горизонте труба лесопилки… Он поднялся. Сладко потягиваясь, раздирая рот в зевке, проговорил:
— Спать, спать…
Ночь в одной каюте с морфинисткой мало улыбалась ему. Но не идти же в третий класс? «Ничего, — успокаивал он себя, — день–два, и мы расстанемся».
И как она ни уговаривала его остаться в Царицыне, упрямо качал головой.
Прощание было трогательным. Расчувствовавшийся и благодарный Татауров отдал Машке половину стопки золотых. А когда она поцеловала его, чуть не прослезился. В эту минуту он казался себе невероятно благородным и великодушным.
Однако уже через два дня, в Новороссийске, когда именно этой суммы у него не хватило, чтобы сесть на пароход, отправляющийся в Турцию, он упрекнул себя за это великодушие. Желание оправдаться в своих глазах подсказывало бранные слова в адрес выручившей его женщины: морфинистка, продажная тварь, надо же было связаться с такой!
11
Когда Коверзневу говорили, что в горячечном бреду он упрямо повторял одну фразу: «Нельзя открывать немцам дорогу на Петроград», — он не верил. Ему казалось, что тогда он думал только о Нине, что только любовь помогла ему вырваться из бездны.
Он до сих пор не знал, кто прав, но точно знал, кто неправ.
Неправы были те, которые вырезали на спинах себе подобных кровавые звёзды. И этим людям он никогда не даст отпущения грехов…
Лучше бы умереть тогда! И зачем только его, больного, в тифозном бреду, в беспамятстве, вывезли с полевым лазаретом? Зачем? Чтобы быть рядом с людьми, которых он перестал уважать? Чтобы числиться при штабе несуществующей части? Ведь часть эта — один пшик. Нет после боёв на Кубани никакой части. А все делают вид, что всё нормально — успокаивают себя. А сами бегут под ударами красных штыков… Генералы, кончавшие академии, прошедшие войны с японцами и немцами, умнейшие люди, — и бегут! Бегут под напором каких–то слесарей и вахмистров, стоящих во главе разутых и раздетых бедняков! Почему? Не потому ли, что на стороне красных правда?..
Нет, лучше не думать об этом! Ох, как раскалывается голова!
Он скрипнул зубами, сказал себе: «Думай о Нине. Думай, как скорее попасть к ней!» Словно очнувшись, оглянулся вокруг.
Навстречу нахально пёр зуав с девицей.
Пять лет назад, в Париже, они держались скромнее. Помнится, Коверзнев тогда восхищался их огромными фигурами в красных штанах и фесках. А сейчас при виде их у него сжимались кулаки, хотелось въехать в белозубую ухмыляющуюся физиономию. Ишь, тискает девицу… А попробуй, одёрни его — разве посмотрит такой на твои офицерские погоны?
Девица, видимо, поняла его взгляд — показала ему язык, подхватила африканца под локоть и пошла, покачивая бёдрами.