Пальмы в долине Иордана - Мария Амор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Философский разговор происходит на ступеньках столовой и может длиться лишь до тех пор, пока мимо не пройдет товарищ, у которого, по его мнению, имеется гораздо более важная и срочная проблема. Так и сейчас, нашу беседу прерывает запыхавшийся дядька:
— А-а, Аарон! Тебя-то я и ищу! Я должен на пару дней уехать… Ты запиши там…
Аарон хватает дядьку за рукав:
— Ронен, у тебя больше нет выходных!
Он открывает папочку, с которой не расстается, и пытается показать Ронену какие-то записи. Тот явно не любопытен:
— Ну, запиши в счет будущего…
— Какого будущего, Ронен?! Ты перебрал уже все и за этот и за следующий год!
— Ну и что? Надо мне! Понятно?!
— Если надо — иди на собрание и объясняй, почему ты не можешь выйти на работу! Собрание взвесит твои обстоятельства…
— Какие обстоятельства? Больной я, к врачу еду! — и, несмотря на свои хвори, Ронен легко взбегает по лестнице в столовую.
— Аарон, а что могут сделать тому, кто откажется работать? — интересуюсь я.
— Не знаю. Такого случая не было.
Значит, даже самые отчаянные лентяи стараются сделать вид, что служат обществу по своим куцым способностям.
— Выгонят, — решает Аарон.
— А если он не уйдет?
— Как это не уйдет?
— А вот так. Скажет, это мой дом, вы не имеете права меня выгнать…
Аарон устало вздыхает:
— Ну и идеи у тебя, Саша. Кто же против коллектива-то попрет! Ты-то пока работать согласна?
— А где?
— В детском садике. Тебе понравится.
Яслей, детских садов, домов для школьников в кибуце множество, весь центр поселения занят маленькими уютными коттеджами с крошечными садиками и песочницами, потому что детей в Гадот больше, чем взрослых. Мой детский садик называется “Жасмин”. В группе два мальчика и одна девочка, а у Дины, второй воспитательницы, с которой мы делим столовую, еще четверо малышей.
Каждое утро я прихожу в “Жасмин” к половине седьмого, выключаю интерком, с помощью которого дежурные ночью могут слышать, что происходит в саду, пью вместе с Диной кофе, потом одна из нас идет в столовую за хлебом, овощами и яйцами для завтрака. В начале восьмого начинаем будить и одевать детишек. Забегают мамы навестить свое потомство. Идо всегда плачет, когда мама уходит, его надо брать на руки, утешать. Лиран — спокойный толстячок, а Кешет — веселая и задорная кокетка. Она любит, чтобы ей завязывали красивые бантики, и обожает платьица. Вот кому я с удовольствием сошью сарафанчик в цветах и с кружевами!
Завтрак мы с Диной готовим вместе — яичница, салат, хлеб с белым сыром, какао, и едим вместе, сидя на крошечных стульчиках у низеньких столиков рядом с детьми.
— В среднем в кибуцной системе воспитания на двух детей приходится один взрослый, — гордо сообщает Дина. Понятно: при кибуцных темпах рождаемости им просто не удалось приставить взрослого к каждому ребенку.
— А не выгодней было бы, если бы каждая мать сидела бы дома со своими собственными детьми, а не в саду с чужими? — спрашиваю я, беспринципно готовая предать все достижения женского равноправия ради того, чтобы не таскаться на работу.
— Это так кажется. Не все работают с детьми, к тому же у многих, как у меня, дети уже выросли. Да и школу мать заменить не может. А, кстати, ты — чего не рожаешь?
Этот вопрос задают мне все чаще и чаще. Я увиливаю:
— Еще успею. Может, учиться пойду…
Дину это не убеждает:
— Так тем кибуц и хорош, что если пошлют учиться, то с нашими детсадами никакие дети не помеха! Но еще когда тебя пошлют! Ведь вас еще даже не приняли в члены кибуца. А у нас, знаешь, какая очередь! Все хотят, а посылают каждый год двоих-троих. Может, лет через десять и до тебя дойдет. Этого ждать не стоит. До тех пор можно уже троих вырастить!
Я расстроена. Не потому, что внезапно одолел зуд учебы, а потому что обидно. Хотя самой не ясно, чему бы я стала учиться, застряв меж ненавистной математикой, непознанными физикой с химией, неведомым английским и чудовищной ивритской грамматикой. Керамика и макраме уже не кажутся, как раньше, почетным поприщем… Единственное, что я люблю в жизни — это читать. Недавно, исчерпав все остальные сокровища кибуцной библиотеки, я принялась за толстые исторические фолианты о крестоносцах… Но неприятно сознание, что в Гадоте я — не первая и не единственная, как у мамы, а самая последняя в любой очереди.
Дине пятьдесят, она веселая и неугомонная. В прошлом году ей вырезали раковую опухоль, казалось бы, ей должно быть не до смеха, а она всегда готова кататься с детьми по траве, с громким хохотом гоняться за ними, представлять различных животных. Я завидую ее раскованности, но заставить себя так дурачиться не в состоянии, стесняюсь. Может, поэтому наши воспитанники Дину обожают, а меня просто слушаются.
После завтрака мы с детьми лепим или рисуем, потом играем во дворике, иногда наливаем воду в крошечный бассейн. К полудню одна из нас нагружает тележку судками и топает за обедом. После еды купаю одного за другим своих малышей и укладываю спать, читая им детские книжки. Одна из воспитательниц остается убирать помещение и присматривать за детьми, а вторая уходит домой, чтобы вернуться в половине четвертого. Я больше люблю оставаться. Мою посуду, протираю пол, раскладываю по полочкам детскую одежду, привезенную еще утром из прачечной. В тихий час в яслях прохладно из-за каменного мокрого пола, тихо, снаружи токуют голуби, только Идо иногда во сне бьется головой о стенку. Я подхожу к нему, глажу, мальчик успокаивается. Если с детьми на тихий час остается Дина, то я дома отдыхаю, читаю, а к половине четвертого возвращаюсь сменить напарницу. Готовлю детям какао, потом бужу их, одеваю и в четыре раздаю родителям.
— Дина, смотри, как они радуются мамам… Я с ними целый день, я их и кормлю, и играю с ними, а они все равно любят мам, а не меня!
— Дети знают, чьи они, это глубже, чем просто уход. Только у матери за них сердце всю жизнь болит… Вот, Игалю сейчас позарез нужна помощь, — Игаль, ее сын, перебрался в Тель-Авив, — а я ему ничем, ничем не могу помочь! Это самое тяжелое — всю жизнь работаем и я, и Хаим, а своих денег детям дать — ни копейки… Внукам велосипед подарить, и то — копить надо…
Она горестно машет рукой.
Вечером родители приводят детей обратно и сами укладывают спать. До утра за детским сном следят ночные дежурные, прислушиваясь к интеркомам и время от времени проходя по спальням, чтобы поправить одеяла.
В конце марта закончился годичный испытательный срок, и наши кандидатуры обсуждаются на общем собрании. В этот раз голосование не просто проформа, как в Итаве, — кто знает, что думает о нас каждый человек в Гадоте? Оказалось, думают не так уж плохо: вечером в нашу дверь стучит секретарь кибуца, пришедший лично поздравить с получением полноправного членства.
На следующей неделе мы с рвением новичков являемся на до сих пор закрытое для нас всемогущее общее собрание. Слегка опоздав, застаем товарищей за горячим спором.
— Нет, мы все, потомственные кибуцники, категорически против! Это делит нас на имущих и не имущих! Никаких цветных телевизоров в комнатах! — это Браха, моя бывшая начальница.
— При чем тут “потомственные кибуцники”? Это что — столбовые дворяне, что ли?
— А вот и столбовые! У нас нет богатых папы и мамы в городе, мы полдетства в бомбоубежищах просидели!
— При чем здесь это? Разве это мой телевизор? Мне что, нужен телевизор? — Яаков широко разводит руками и оглядывается вокруг, призывая все кибуцное собрание в свидетели, что он может всю жизнь обходиться классической литературой и радиотрансляциями камерных концертов из Дворца культуры. — Это дедушка и бабушка купили своим внукам!
— Значит, твои дети будут смотреть цветные мультяшки, а мои пусть живут с черно-белыми?! — взвивается Браха. — Ради этого мы пахали землю под сирийскими обстрелами?
— Значит, пахать под обстрелами могли, а черно-белый телевизор смотреть не в состоянии?
— Я могу всю жизнь смотреть черно-белый, пока все смотрят черно-белый. Я не могу допустить, чтобы Гадот расслоился по имущественному признаку!
Браха явно выигрывает в симпатии окружающих, тем более что им пока тоже никто цветного телевизора не дарил.
— Неужели нельзя позволить окружающим жить, как им хочется! — бормочет Яаков, постепенно догадываясь, что против социальной справедливости, пока ее защищает Браха, не попрешь.
— Ни за что! — взвивается кладовщица.
“Есть пушки на горе, доченька, но они угрожают Дамаску!” — вспоминаются мне слова песни.
— Браха, какая разница? — вмешивается Аарон, секретарь Гадота. — Все равно цвет стирают, и трансляция только черно-белая! Пусть бросают деньги на ветер, если хотят…
— Вот, вся страна понимает, что если не у всех есть деньги на цветные телевизоры, то нечего и дразнить людей! Один Яаков этого понять не желает! Важен принцип! Ставь на голосование! Завтра он купит видео и будет крутить кассеты! — предполагает Браха самое ужасное.