Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Промежду всеми хуторянами — как?
— И отмер за помол скинуть не мешало бы…
— Писаря надо скинуть и другого поставить.
— Да и на атамана узду накинуть не лишнее. Какие права он имел таить царский указ?
Голоса звучали все смелее, и их подавали уже не только мужики, но и казаки, и Калина растерялся. Но Нефед Мироныч не растерялся. Он вышел вперед и крикнул:
— Господа старики! Это что ж такое, а? Одному — свободы захотелось, другому — левады переделить, третьему — отмер на мельницах скинуть, а комитету — земли нашей схотелось?
— Брехня, сват, не про вашу землю речь, — поправил его Игнат Сысоич, но это еще больше обозлило Нефеда Мироныча, и он повысил голос:
— А-а, уже не нашей? А ты на чьей земле живешь? Чью землю навозом поганил, сват, а скажи?
— Гражданин Загорулькин, теперь свобода, и ты брось тут свои выверты, — прервал его Степан.
— А ты… — грубо выругался Нефед Мироныч, — ты опять в мужицкие аблакаты записался?.. Ты казак чи баба, а? — И опять обернулся к казакам: — Так вот что я скажу, господа казаки: кому свободы захотелось, могет побежать вон туда, на выгон, и там освободиться, — кивнул он в сторону выгона и резко выкрикнул: — Под тын надо таких, какие хотят жизнь казацкую рушить! В тюрьму их всех надо, крамольницких отродьев!
С этого и началось… Федька попытался унять Нефеда Мироныча. Степан сказал, что таких надо лишать надела, а потом атаман спихнул всех членов комитета с крылечка и пригрозил им арестом.
Кто-то крикнул:
— Покажем им свободу!
Кто-то выхватил из ближних плетней колья, некоторое побежали домой, и улицы Кундрючевки огласились озлобленными криками:
— У казаков землю отымают!
В воздухе засверкали вилы, сабли, замелькали плети.
Игнат Сысоич с дедом Мухой и Фомой Максимовым бросились разнимать дерущихся, но Фому Максимова ударили по голове тупой стороной сабли, Игната Сысоича пырнули в бок кулаком, как тараном, и он, охнув, повалился на землю, а деда Муху просто отшвырнули в сторону.
Дрались долго, с ожесточением.
Часа через два из станицы прискакало десятка два казаков в полном боевом снаряжении. Шесть человек, в том числе Федька и Семен, были арестованы.
А глубокой ночью казаки, во главе с Нефедом Миронычем, вывели за хутор Федьку и Семена и долго били их.
В это время на хуторе вспыхнул огонь.
— Горим, братцы! — неистово крикнул Нефед Мироныч.
И опять ударил и тревожно загудел над Кундрючевкой церковный колокол. Люди, кто в белье, кто босой, опрометью выбегали из хат, гремели ведрами у колодцев, кричали «горим», но было поздно: уже пылали мельница и подворье Загорулькиных, длинными языками взметнулось пламя над двором атамана, и черный дым плыл над улицами смрадным туманом.
По хуторам, по соседним станицам полетел панический слух:
— Дон мужики рушат!
3
Ульяна Владимировна в последнее время болела. Врачи рекомендовали ей поехать на воды в Германию, но она, посоветовавшись с братом, генералом Суховеровым, решила продать дом и переехать к нему в имение. Приняв такое решение, она вызвала телеграммой Оксану.
Оксана выслушала ее жалобы на здоровье, на одиночество и задумалась. Ульяна Владимировна воспитала ее, Оксану, и ей Оксана была обязана всем. Но продать дом, в котором протекли лучшие ее годы, было жаль. В жизни все бывает, и — как сказать? — быть может, этот тихий особняк, доставивший ей столько хорошего, вновь когда-нибудь приютит ее, как много, много лет назад, в пору ее детства. И она так и сказала Ульяне Владимировне.
— Ну, это ты напрасно так неуверенно смотришь на жизнь, Ксани. У тебя обеспеченная жизнь и прекрасные виды на будущее, — возразила Ульяна Владимировна, — Что же касается меня, то это совсем другое дело. Здесь я больше не могу жить одна, постоянно недомогая. В имении, на воздухе, мне будет легче. Никаких беспокойств, молочная и растительная пища, виноград, арбузы — лучшее средство от печени.
Оксана смотрела на нее, кроткую, одинокую, с пожелтевшим болезненным лицом, тонкую, как девочка, и невольно вспомнила высокомерную, строгую, знавшую себе цену женщину. И она грустно сказала:
— Что тебе посоветовать, мамочка? По-моему, ты потому и болеешь, что живешь одна и нервничаешь скучая. Лучшее — это поехать все же на воды. К сожалению, к себе в имение я не могу тебя пригласить, так как… — Оксана опустила глаза и дрогнувшим голосом тихо закончила: — я и сама не знаю, как сложится дальше моя жизнь.
Ульяна Владимировна насторожилась.
— Я не совсем понимаю тебя, дитя мое… Вы… плохо живете? — спросила она с тревогой.
— Как тебе сказать? Не то чтобы плохо, а как-то… странно… Мы любим друг друга, но у Якова такой характер… — Оксана опять замялась и, помолчав, продолжала: — Не знаю, поймешь ли ты меня? Дикое что-то есть в нем, деспотическое. Это человек страшной воли и настойчивости, он подавляет решительно все, что не согласуется с его интересами. Интересы же эти — стяжательские, интересы алчного приобретателя, дельца, которому доставляет удовлетворение разорять людей. А я… я не могу смотреть на это равнодушно.
Ульяна Владимировна была ко всему готова, но этого не ожидала. Не ожидала потому, что считала Якова человеком новым, простодушным либералом, пусть и ловким в делах и настойчивым, — с иными качествами нельзя быть деловым человеком.
— Я не понимаю одного, Ксани, — сказала она после некоторого раздумья, — ты вышла замуж за человека или за дельца? Какое тебе дело до его приобретательской страсти и до того, кто завтра станет ее новой жертвой? Ведь жизнь так устроена, что Яков иным быть, очевидно, не может. Вокруг него акулы-дельцы. Если он их не проглотит, они проглотят его. Что же тут удивительного, если это — порядок нашего общества, его родимое пятно, которое, конечно же, ни я, ни ты, ни Яков не уничтожат.
— Но мужики — это же не акулы! — воскликнула Оксана.
— Разумеется. Однако я не допускаю мысли, чтоб Яков, выходец из народа, стал бы… притеснять крестьян.
Оксана грустно улыбнулась, подошла к сидевшей в качалке Ульяне Владимировне, погладила ее по седеющей голове.
— Нет, мамочка, из народа выходят такие, как Чургин и Леон.
— То есть те, кто посвящает свою жизнь борьбе с правительством?
— Те, кто посвящает свою жизнь борьбе с родимыми пятнами нашего общества, как ты правильно заметила. И, скажу откровенно, я с этими людьми, а значит и против Якова, как человека, мужа…
Ульяна Владимировна опустила голову. Впервые она ясно почувствовала: все, все, что она сделала для своей воспитанницы, ради чего отдала столько сил, пошло прахом. Ее воспитанница осталась дочерью простых людей, и, кажется, останется такой навсегда. И так обидно стало Ульяне Владимировне за Оксану, что она готова была встать, уйти и больше с Оксаной не встречаться.
В комнату вбежала горничная, восторженно крикнула:
— Свобода!
Ульяна Владимировна строго посмотрела на неет-как бы говоря: «Это что еще за вольности?» Но горничная кивала головой и улыбалась, и Ульяна Владимировна недовольно взяла газету.
Оксана видела, как лицо ее густо покраснело, руки задрожали, и сама посмотрела в газету.
— Манифест?.. Манифест о свободе? — спросила Оксана и воскликнула: — Революция же победила, мамочка! Самодержавие пошло на уступки! Ура-а! — захлопала она в ладоши и, подбежав к горничной, обхватила ее и закружилась по комнате.
Ульяна Владимировна не проронила ни единого звука и все читала. А когда прочитала, тихо промолвила:
— Да, победили Чургин и Леон.
По пути домой Оксана решила навестить родных и, дав Игнату Сысоичу телеграмму, поехала в Кундрючевку. Но никто на станции Донецкой ее не встретил, и Оксана еле добралась до хутора на случайной подводе. И тут, по пути, она узнала все, что произошло в Кундрючевке накануне.
Вошла Оксана в хату и остановилась у порога. На кровати, обняв маленькую дочку Насти, плакала и причитала Марья. У Оксаны сердце сжалось от боли, и слезы полились по щекам. Казалось, не Настину дочь, а ее, маленькую Аксюту, прижимает к себе Марья, мать ее родная, кровная, и плачет горькими слезами, не зная, что будет с этой крошкой в чужом городе, среди чужих людей — у воспитателей… Давно-давно так было в этой хате, и вот она, Оксана, блистательная, богатая, стоит в родной хате, а мать все плачет и плачет, и ее тягучий, полный отчаяния голос разрывает сердце.
— Что же мы делать будем, кровинушка ты моя, сиротинушка? Нет у тебя батечки теперь, да не будет и теплого угла и кусочка хлеба. Все забрали, ироды, все вымели из амбара и выселяться велели с родного места…
Оксана, еле владея собой, тихо окликнула:
— Мама!.. — Но Марья не слышала ее и не видела и, шатаясь из стороны в сторону, будто качая плачущую девочку, все причитала в голос по загубленной жизни своей, детей своих, внуков…