Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В печи бушевало пламя и било в окно, под ним пузырилась белая жижа расплавленного металла. И казалось: ничего особенного в печи и нет, бурлит в ней что-то похожее на воду, и пузырьки вскипают на ее поверхности, как в речке во время дождя. А подступи к ней, этой жиже, и она обдаст тебя таким жаром, что дух перехватит.
Возле второй печи открылось окно. Леон услышал свист новых своих друзей и, отдав стекло сталевару, крикнул:
— Зовут! Некогда любоваться!
Сталевар улыбнулся, сунул в карман вставленное в рамку стекло и пригладил усы. «Я думал, он великан, этот знаменитый Леон Дорохов. А он обыкновенный и даже слабосильный, будто хворал чем», — заключил он.
Леон подошел ко второй печи, поплевал на держак лопаты и начал бросать в печь куски железной мелочи, которую привезли в вагонетках и насыпали возле печи рабочие.
На дворе дул холодный, осенний ветер, а Леон работал голый до пояса. Пот лился по лицу его, по рукам и спине, попадал в рот и глаза — соленый, неприятный, но Леону некогда было отереть лоб рукой, надо было бросать и бросать металл в раскрытую пасть печи. Она уже не бушевала, как соседние, потому что сталь из нее ушла на противоположную сторону, в изложницы, и теперь остывала в них и искрилась тихим, золотым фейерверком. И печь, казалось, отдыхала после тяжелого труда, и красное, с рыжим дымом, пламя с ленцой выглядывало из нее в окно и облизывало поднятую заслонку.
Леон видел пламя, чувствовал обжигающее его дыхание и хотел отойти, чтобы хоть пот отереть с лица, хоть глоток воды выпить, но грузчики все подвозили новые вагончики-тележки и все сгружали новые порции металла.
Наконец Леон, озаренный огнем, розовый, с тонкими руками и выдававшимися ключицами, разогнул спину, рукой растер пот по лицу и опять стал бросать в печку металл, потом доломит, руду…
Через два часа завалка была закончена. Заслонка опустилась, окно закрылось, потом дали газ, и печь вновь загудела и засвистела, заглушив человеческие голоса.
Леон глянул на маленькое белое отверстие в заслонке и отошел в сторону. Ноги его дрожали, руки одеревенели, пот исписал дорожками все лицо, плечи, живот, но Леону было не до этого. Он подошел к баку, взял кружку и открыл кран. Но из бака полилась коричневая жидкость.
— Чай? — удивился Леон и посмотрел на других завальщиков.
— Чай директор придумал. Чай, говорит, утоляет жажду, а вода — нет. Ну мы и пьем его, а только когда домой придешь — чистая мочала делаешься, — объяснил сталевар.
— Сволочь, придумал чем выжимать из людей последние соки. Ну, мы эту лавочку прикроем, — сказал Леон, надевая рубаху.
Сталевар оглянулся по сторонам, предупредил:
— Ты осторожнее, парень, а то мастер услышит, не похвалит. Ты что — социалист?
Леон натянул рубаху на потное тело, кольнул сталевара пытливым взглядом, спросил:
— А ты что… сыщик?
Сталевар выпрямился как ужаленный.
— Я чистый пролетарий, и ты мне брось такие слова болтать. Я, может, побольше могу тебе сказать. В листовке пишут ребята… гм… — запнулся сталевар.
Леон усмехнулся, как бы виновато проговорил:
— А-а, ну тогда я извиняюсь. Раз ты чистый пролетарий, тогда ты правильно делаешь, что… листовки читаешь. А еще будет правильней, если ты и другим будешь их читать. Грамотных-то на заводе один на пятерых.
Сталевар покрутил усы, опять посмотрел по сторонам и, достав листовку, сунул ее в руку Леона:
— Прочитай обязательно, здорово написано.
Леон взял листовку, прочитал:
— «Товарищи пролетарии Югоринского завода! Москва бастует!» — и сделал вид, что впервые узнал об этом.
— Да-а, хорошая штука, — сказал он и вернул листовку сталевару. — Надо, чтобы каждый узнал об этом. Немедленно… Москва бастует! Ты понимаешь, куда дело клонится? — спросил он и ответил словами листовки: — «Бьет последний час самодержавия!»
Глава одиннадцатая
1
За Москвой поднялся Петербург.
Пролетариат обеих столиц покинул фабрики и заводы и вышел на улицу с красными знаменами.
И страна опять пришла в движение. Восстал Крым, взволновалось Поволжье, забастовали заводы Юга и Прибалтики, Нижнего-Новгорода и Воронежа, Ярославля и Саратова, Варшавы и Риги. Остановились поезда на железных дорогах Московского узла и Курска, Козлова и Либавы, Севастополя и Сызрани, прекратилось движение на Николаевской дороге, связывающей обе столицы, а тринадцатого октября замерли все железные дороги и вся промышленная жизнь страны.
То было грозное предзнаменование великих потрясений российской империи — всероссийская политическая стачка.
Леон сидел на ящике, в подвале мельницы, где была типография, и писал листовку, а Ткаченко тут же набирал ее.
— «Самодержавие не сдается! — читал он текст перед набором. — Но оно уже не может противостоять революции и пускается на хитрости. Оно виляет, обещает и ничего не дает…»
— Правильно все. Можно набирать? — спросил он у Леона.
Леон не слышал и продолжал писать, изредка взглядывая в разложенную перед ним газету:
«Председатель совета министров, граф Витте, обещал делегации железнодорожников какие-то указы о свободе печати, но отверг требование о предоставлении народу всеобщего избирательного права. „Учредительное собрание теперь невозможно“, — сказал он и посоветовал рабочим дожидаться выборов в Государственную думу. Мы должны ответить графу Витте: „Ложь! Учредительное собрание возможно, всеобщее избирательное право возможно. Свобода печати, собраний, союзов возможна. Невозможно одно: самодержавие с его попытками задушить революцию, с тюрьмами и виселицами, с голодом и рабским трудом…“»
Лавренев приладил плиту для печати, приготовил валик, краски и подошел к Ткаченко:
— Скоро? Я готов.
— За мной остановки не будет… Бумаги хватит?
— Для тысячи — не больше. Вихряй обещал привезти ящик бумаги с Кавказа, да что-то и сам пропал. Боюсь я за него. Я поручил ему раздобыть маузеры, а с этими штуками легко провалиться, — беспокоился Лавренев.
— Не волнуйся. Кавказские товарищи позаботятся о Вихряе лучше, чем он сам о себе, — сказал Ткаченко.
— Ряшина видел? Он на учредительной конференции меньшевиков был, резолюцию дал мне. Чего только нет в ней! И энергичное вмешательство в выборную кампанию, и организация городских и крестьянских комитетов для агитации за свободу слова, и призывы ко всем слоям населения оказать давление на Думу, если она будет избрана. Черт знает до чего докатились люди! Совсем в лакеи нанялись к либералам.
— Леон знает об этой резолюции?
— Знает. Послал ее Луке Матвеичу, чтобы использовал в «Пролетарии».
Леон наконец встал, отдал Ткаченко листовку.
— Все, — сказал он. — Давай я помогу, когда-то умел набирать. А ты, Борис, пойди глянь на всякий случай, что там делается снаружи.
Лавренев ушел, а Леон сел возле Ткаченко на ящик и стал набирать вторую половину листовки. Он делал это медленно и с завистью смотрел на Ткаченко. «Наловчился-то как! А с виду такой увалень», — подумал он и усмехнулся: вспомнилось, как Ткаченко когда-то, играя в горелки, бегал за Ольгой.
— Сергей, а помнишь, как мы играли в горелки на троицу? Ты все бегал за Ольгой, а поймать ее не мог.
Ткаченко вздохнул и не то шутливо, не то серьезно ответил:
— По молодости бегал. От хороших чувств.
— Вот оно в чем дело! — качнул Леон головой и спросил: — Где восклицательный знак?
Ткаченко указал на отделение кассы и с сожалением сказал:
— Да, хорошая была девушка Ольга!
— Теперь понятно, почему ты все еще ходишь в холостяках, — шутливо заметил Леон и спросил: — А почему бы тебе не жениться на ней?
Ткаченко помолчал. Вспомнилось ему, как Ольга приехала с Леоном на завод, как они вместе ходили на работу, на сходки, и он ответил:
— Нет, Леон, я этого не могу сделать.
— Почему?
— Тай. Не могу.
— Странно. Я бы на твоем месте долго не раздумывал. Ткаченко глубоко вздохнул. «В том-то и загвоздка, что ты для нее совсем не то, что я», — подумал он.
В подвал быстро вошли Лавренев и Ермолаич с телеграфным бланком в руке.
Леон взял его, пробежал глазами текст:
«В Петербурге началась революция. Создан Совет рабочих депутатов. Передай по линии дальше. Ура, революция! Кошкин».
Леон широко открыл сияющие глаза и проговорил прерывающимся от волнения голосом:
— Товарищи!.. Друзья мои дорогие!.. Революция идет в России!
2
Семнадцатого октября работа на заводе началась, как начиналась всегда. После первого гудка на проходных центральных воротах открыли ящики с бесчисленными гвоздиками для номеров. После второго гудка к заводу со всех сторон потянулись по первой пороше нескончаемые вереницы рабочих, и пустые ящики быстро стали наполняться отполированными в карманах блестящими медными кружочками.