Одинокое путешествие накануне зимы - Виктор Владимирович Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дворов шестьдесят было когда-то в его Тупиках. Не повезло деревне. Сначала укрупняли, в райцентр переселили, потом разрешили вернуться, а потом вообще передали в другой район. Он вспомнил, как переселялись, ломали хороший, только что перекрытый двор, как выла мать, а ему, пацаненку, было страшно. Отец, нестарый еще тогда, не стал в Поповке отстраиваться, такие же, как он, переселенные, без дворов собутыльники нашлись, выпивать начал и замерз пьяный. Остался их наспех собранный дом без сеней и даже без забора вокруг.
Хорошо когда-то было в его деревне, теперь, правда, и не угадывалось ничего, и надо было объяснять, что растащили, что в землю ушло, а что заросло без людской заботы… но его никто не спрашивал. Давнымдавно уже не спрашивал. Как, мол, оно раньше-то было? Старик иногда с удивлением об этом думал. Ему было очень интересно, что раньше, например, было что-то хорошо придумано, а теперь совсем никак. Это важно было понять. Но люди — они тоже стали разными — те, что жили здесь давно, и сегодняшние. Старику мнилось иногда, что те прежние люди бесследно исчезли с этой земли, а эти нынешние родились как-то сами по себе, совсем другими и ни к тем прежним, ни к этой земле отношения уже не имеют.
Он тащился крепким снежным настом, мелко переставляя лыжи, опирался на палку и думал о грачах. Что они едят? Червяков — это понятно, за плугом, за бороной собирают… А чего же сейчас? Они всегда прилетали, когда поля начинали чернеть из-под снега, вдоль дорог собирали, когда по тем дорогам ездили на лошадях. Кое-чем кормились. А теперь-то как?
Нельзя было сказать, что он как-то уж особенно любил этих грачей, даже скорее и не любил за гомон да изгаженный пометом двор, но потом уже, когда Катя померла, стал ждать их каждую весну. Двор оживал, галдел птичьими заботами. Многое в жизни стало неважным, а это наоборот почему-то.
Заранее начинал поглядывать на небо, прикидывал, когда объявятся в этом году, и чаще всего утром вдруг слышал знакомый разговорчик сквозь стены. Вскоре и таять начинало как следует. Грачи были верной приметой.
Он стоял на опушке, глядя на крышу своей избы у речки, на другие повалившиеся и еще стоящие, давно опустевшие жилища людей. Катю свою вспомнил. Когда она жива была, полегче было. Он ее носил. Обезножела Катя, полола в огороде и упала, как скошенная трава. Смотрит на него, а ногами не может шевельнуть. В больнице долго лежала, но так и осталось. Он придумал коляску из велосипедных колес, и она все из нее делала — и в огороде, и у плиты, пол даже мыла… Ну и носил, конечно. В огород, в баню носил свою Катю на руках. Нетяжелая была. Она и вообще-то никогда не была толстая, только когда беременная. Хоть и старый уже, а поднимал, справлялся. Даже смеялись они вместе на это дело, когда он брал ее на руки, как молодую. Катя так и говорила тихо: молодую-то, мол, не носил. Или он принесет ее в баню… хоть и старик уже, а бывало и стеснялся… Всю жизнь они стеснялись друг друга — отчего это?
Он потоптался еще, разглядывая деревню, и пошел обратно.
Было двадцать третье февраля. Старику всегда в этот день непонятно на душе бывало. И тяжеловато, и всяко-разно, иногда, правда, и ничего. Сынок Нюшкин родился двадцать третьего февраля. Они пьянствовали с дружком Колькой. По-соседски начали, а потом Колька еще полдеревни напоил — у них с Нюшкой детей больше десяти лет не было, и Колька тогда чуть не неделю пил.
Старик стоял среди избы с охапкой дров, снег с них стаивал в тепле и бряцал льдышками об пол.
Ему тридцать с чем-то было, Нюше поменьше, у него уже двое пацанов бегали и Катя Юлькой была беременная. С большим пузом ходила…
Свалил дрова к печке. Поленья покатились вразнобой, загремели по чугунку, по грязной собачьей кастрюле… Сел на табуретку, глядя в давно не мытый пол. Васька подошел и тоже сел, хотел почесаться, да так и застыл, задумался с поднятой задней лапой.
Конец мая был, выходной, дело было с утра, и ни он, ни Нюша не были на работе. А Колька? Где в тот час был его сосед и собутыльник, он не знал. Он точно помнил, как завернул серп в мешок и пошел в лес за травой для кроликов и даже полмешка набил уже. А она просто так пришла. Он тогда ее испугался, не то, что она тихо вышла босыми ногами под серп, но вообще, что она появилась… Он давно уже чувствовал что-то такое… вздрогнул, на пятку присел, серп перехватил за лезвие и уставился хмуро на Нюшу. А может, и не хмуро… но не очень ласково.
Она, подобрав подол, так что белые и гладкие ее коленки оголились, опустилась перед ним на траву. Он эти коленки вот уж полвека помнит. Прямо перед ним, знала, что делает, сначала на коленки… так… разведенные слегка… а потом на пятки села. Они смотрели друг на друга, и ему неудобно было отвернуться или встать и отойти. Нюша достала из-за пазухи стакан, четвертинку и кусок хлеба, налила:
— Выпей-ка, Гриша!
Сказала и прямо в глаза ему глядела. Мать так ему говорила: молока выпей, Гриша… Так вот и она тогда, нельзя было не выпить, и Гришка, положив серп и вытерев руки о рубашку, принял стакан и неторопливо выпил. На лице его все еще было удивление, и, может быть, ему даже о чем-то и хотелось спросить, но он не спрашивал. Носом пошмыгал, послушал, как водка бежит и согревает до самого низу, и даже вроде порадовался, что с утра стаканчик опрокинул, — может, тогда праздник какой-то был. Полегче стало, подумал, отдавая стакан, что она, может, только это и хотела, за серпом потянулся. Но она отбросила серп и стакан под куст…
— Николай Николаич! Законный боец Красной Армии! — орал пьяный сосед, поднимая кулек с малышом над головой, — как раз двадцать третьего февраля он и родился.
Не хотел тогда уйти от нее. Хотел бы, ушел. Но не ушел и вот уж пятьдесят лет вспоминает. Как о чем-то важном, что случилось в его жизни. Это когда думает о Нюше, а когда о Кольке, то