Еленевский Мытари и фарисеи - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты откуда взяла, что он?
— Больше некому. Люди завидуют ему, мол, живет человек, и меня иногда такая мысль тоже пробирала, а как подумаю, сплошное «купи-продай». Это как мыльный пузырь, сегодня вздулся, а завтра лопнул. Ничего, сынок, даст Бог, выкрутимся и без его помощи.
Всю ночь перед иконой Божией Матери в ее комнатке горели свечи. Оттуда слышалась молитва. Я уснул, а она, стоя на коленях, все молилась и молилась. Спала ли она, я не знаю, но утром с просветленным лицом вошла в большую комнату и сказала:
— Сынок, давай-ка мы с тобой обсудим все по порядку. Садись и слушай меня, только не перебивай. Так вот, живу я одна, корову мне теперь держать очень тяжело. Одного сена достать чего только стоит, а за выпас уплатить, а навоз вывезти. Я ведь ее держала только ради вас. Думала, как переберетесь, так все на потребу будет, очень хорошая корова. Купить ее мне еще Степан Сытин посоветовал. Говорит, бери, Маруся, не пожалеешь. Тогда отец болел, и ему молоко надо было. Конечно, жалко с такой коровой расставаться, так ведь надо. Думаю, за нее хорошие деньги дадут.
— Мать, ты же сама без молока жить не можешь.
— Мало ли что я говорила, смогу. Не перебивай. — Она теребила уголок фартука, смотрела на икону. — Не перебивай и слушай. Так вот, а еще двое свиней. Ты их видел, хорошие кабанчики, больше года каждому, все к вашему приезду. Их тоже продадим, а уж если живности не остается, так рассуди сам, зачем мне сараи? А они почти новые, отец перед самой смертью переделал. За них тоже хорошие деньги дадут, думаю, наберется сколько надо.
Она замолчала. Молчал и я, понимая, что значило для нее принять такое решение. Вздохнула:
— Так что звони в Минск, а если не хватит. Рыгорка вдовствует. Я вдовая. Когда его Нина помирала, так наказывала никого другого не брать, а только меня. Он уже давно предлагает. Вдвоем по нынешним временам куда легче, чем одной маяться. Можно будет всю селибу разом и продать. Вот такое мое решение, так что звони в Минск, — и, комкая фартук, приложила его к глазам.
Я присел рядом и обнял ее за плечи:
— Мам, я тоже принял решение. Ты его тоже выслушай, как я твое. Если я не нужен родине, так и набиваться, а тем более продаваться, не намерен. Мне предлагают место в России, не пропадем. На худой конец, останусь в Узбекистане. Там своя армия нужна, а чем дальше, тем больше в ней нужда будет, сердцем чувствую.
— Так хотела, чтобы поближе, — она вытерла глаза, — времена пошли нехорошие.
В Минск звонить не стал. Оплатил материнские долги, взял железнодорожный билет на обратный путь: «Да, Николай Никитич, вот тебе, бабушка, и Юрьев день.» Однако, на душе было спокойно, почему — и сам не знал.
В полку Парамыгин встретил меня вопросом:
— Ну что, Никитич, покатилася торба?
— Покатилася, покатилася.
***
Напротив центрального входа в здание Министерства обороны толпился народ, в большинстве своем женщины. Многие сидели на скамейках, спрятавшись от пронизывающего февральского ветра под солдатскими одеялами. Несколько женщин пытались прорваться в штаб, но их сдерживали худосочный высокий офицер и несколько прапорщиков. Офицер просил всех успокоиться, говорил, что командующему о создавшемся положении уже доложено и меры будут приняты.
— Поймите, надо все согласовать с Москвой.
— Мы уже здесь третьи сутки, а вы все докладываете! — кричали женщины и все энергичнее нажимали на офицера и его помощников.
— Я же вам сказал, идите в гостиницу, а вы устроили ночлежку перед главным входом! Стыд какой!
— Кого стыдить надумал, кого?
— У нас ни копейки, а в гостинице цены сумасшедшие.
— Сам ты хоть был в этой вашей гостинице?
— Да он просто издевается над нами, — и полная пожилая женщина в длинной до пят темной юбке начала оттеснять офицера от двери, но подоспевшие прапорщики помогли установить равновесие сил.
Еще дома жена, когда я вернулся с полетов, огорошила новостью, что на грузовой площадке железнодорожной станции в Андижане произошел большой пожар.
— Представляешь, люди туда столько контейнеров свезли, а они все выгорели, дотла! Ночью какие-то гады, наверно, из националистов, разлили по площадке бензин и подожгли. Теперь только и разговоров, как лучше вещи отправлять. Я уже боюсь, как бы и в Чирчике до такого не додумались. Ты как считаешь? Тихончуки письмо прислали. Оказывается, получили контейнер, а он — пустой. Вот дела творятся! Давай с кем-нибудь скомпонуемся и наймем вагон?
Грузовые вагоны брали на несколько семей. Оплачивали пробег, давали взятку начальнику станции, дежурному по станции, машинисту маневрового тепловоза, оформителю документов, таможенникам и еще везде подписывались под предупреждением, что сохранность груза обеспечивает грузоотправитель.
— Согласны?
— Конечно.
Соглашались все. Не отказывался никто. Заранее обрекая себя на месяц, а то и больше, разных лишений. В зависимости от длины пути следования и толщины кошелька, разных неудобств, офицеры, прапорщики запасались продовольствием, питьевой водой, во взятых «напрокат» вагонах сооружали печки-буржуйки, обустраивались с верой в то, что теперь они свое имущество доставят к месту продолжения службы в целости на радость семьям и себе. Им было не впервой терпеть лишения и нужду. Афганистан показал, что терпеливее нашего офицера, прапорщика и солдата нет больше нигде. Ни одна другая армия мира не могла бы похвастаться такими терпеливцами, вместе с прадедовскими генами накрепко усвоившими нехитрую науку: выживая — побеждать.
В Андижане жили знакомые. Мы перезванивались, бывали у них в гостях, вместе вспоминали, как хорошо служилось в Кобрине.
— Они еще свои вещи не отправляли, — радовалась жена.
Народ требовал какой-то компенсации взамен утерянного добра. Штабисты ломали голову над тем, где взять деньги и каким порядком эти выплаты проводить. Москва с ответом не торопилась. Когда в Андижан пришло известие о примерных суммах, народ взбунтовался. Погорельцы двинулись в Ташкент.
Из здания штаба выскочил еще один офицер, в руках у него трепетало несколько листков:
— Я же просил написать полностью фамилии, имя-отчество участников инициативной группы, а вы что понаписывали? И как командующий будет с вами разговаривать?
Одна из женщин замахнулась на него зонтиком:
— Да пошел ты, пятый раз переписываем. Предупреждаем, если к обеду командующий не примет, будем брать штурмом, как взяли ваш КПП, — она повернулась к женщинам, — я правильно говорю?
Толпа поддержала громкими возгласами одобрения.
Усатый рослый прапорщик устало обронил:
— А ведь будут, товарищ подполковник, обязательно будут! Они как ринулись на КПП, так мы думали, и шлагбаум снесут. Отчаянные!
Он же проверил мой пропуск, документы:
— Проходите, товарищ подполковник, — и сочувственно добавил: — Намыкались бабоньки, отважатся на что угодно.
Генерал Плешков выглядел усталым и озабоченным. Крепкий, твердый голос стал словно надтреснутым. Он, не отрываясь от кучи бумаг, молчаливым кивком ответил на приветствие, тем же кивком указал на стул, через несколько минут поднял голову:
— Как в Минск слетал? Мне доложили, что Грызлову ты не нужен. — Он скомкал прочтенный листок, хотел выбросить его в корзину, затем расправил, прочел еще раз, разорвал на мелкие клочья и произнес кому-то невидимому: — Вот так-то надежнее! Тогда не удалось поговорить, извини. Да, жалко, хороший полк теряем. Хотя разве только полк? Давай, рассказывай, чем дышишь?
Мое повествование он воспринял без особых эмоций. Посматривал в окно, за которым все больше усиливался женский гам.
— Вчера говорил Сергею Иванычу, надо принять, а он, знаешь, что ответил? Принять приму, да что я им скажу? Кто знает? Ты говоришь, родственник предлагает позвать американцев, — и Плешков рассмеялся, — их звать не потребуется, и глазом не успеем моргнуть, как они здесь окажутся. Вот увидишь, еще и афганской каши сполна эти господа похлебают! Мы хлебнули, и они захотят попробовать, ковбойская жилка взыграет. От «сэсэсэр» ведь один пшик остался, кто им теперь указ. — Он вдруг откинулся на высокую спинку кресла, закрыл глаза, словно к чему-то прислушивался. Под гладко выбритой кожей ходуном ходили желваки, как будто он только что ступил в совсем иной мир, поразивший его, вызвавший в нем протест, и теперь он прилагал огромные усилия, чтобы скрыть эмоции. Таким я видел его впервые, казалось, это уже не человек, а бомба, готовая вот-вот прийти в действие, и это состояние при его постоянной тактичности и вежливости, строгости и доброте было поразительно неправдоподобным. — Перестройка, демократия. Благими намерениями вымощена дорога в ад, и этот ад еще впереди. — Он открыл глаза, ударил ладонями по подлокотникам. — Да такой, что не только нам самим, миру станет страшно! Уже сухожилия струнами натянулись. Вот тебя, классного вертолетчика, родина запросто боднула, мол, иди, не мешай. И будет бодать! И не тебя одного! Я каждый день перелопачиваю свою биографию. Спрашивается, к чему стремился, для чего жил? Да и сейчас этот вопрос навис, как топор над головой. Доперестраивались! Государство, которое уважали во всем мире, любить не все любили, а уважать — уважали. Без единого выстрела! Потомки с ума свихнутся в поисках причин. Сотворили политическое цунами, которое в один миг смыло нас с карты мира. Поверь, последствия будут самыми непредсказуемыми, ни для наших глупцов, ни для тех, с чьей подачи все это они сотворили. Рыдать хочется, рыдать от бессилия! Извини, в сентиментальную демагогию ударился. Давай-ка чайку организуем!