Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«„Синоп“ – прекрасная гостиница, – писал Булгаков Я. Л. Леонтьеву 17 августа 1936 года. – Отдохнуть здесь можно очень хорошо. Парк. Биллиард. Балконы. Море близко. Просторно, чисто. 〈…〉 Первое время я ничего не читал, старался ни о чем не думать, все забыть, а теперь взялся за перевод „Виндзорских“ для МХАТа. 〈…〉 Ах, дорогой Яков Леонтьевич, что-то будет со мною осенью? К гадалке пойти, что ли?»[137]
Однако вскоре в Синоп приехал режиссер МХАТа Н. М. Горчаков и стал давать Булгакову советы по переводу пьесы, ставить которую предстояло ему. Советы эти привели Булгакова, пребывавшего отнюдь не в расположенном по отношению к театру состоянии, к тому, что он бросил работу и уведомил Горчакова, что он от перевода отказывается. Такого шага от драматурга, находящегося в том положении, в каком был накануне нового сезона Булгаков, конечно, никто не ожидал.
1 сентября вернулись в Москву. 9 сентября. «М. А. тоскует, что бросил роль в „Пиквикском“, и думает, что лучше было бы оставаться в актерском цехе, чтобы избавиться от всех измывательств Горчакова и прочих»; он по-прежнему оставался на службе в МХАТе, но любая работа инсценировщика и режиссера в этом театре стала для него к этой осени невыносимо отяготительной.
14 сентября, после тягостного и ни к чему не приведшего разговора с директором МХАТа, Булгаков пришел домой в состоянии полной неясности. «Что делать – неизвестно. Вечером М. А. зажег свечи, стал просматривать „Виндзорских“, что-то записывать». Поздно вечером приехали из Большого театра, в том числе Самосуд, – уговаривать Булгакова написать либретто для оперы о Перекопе. «М. А. говорил, что не знает, что делать, не придется ли бросать МХАТ. Самосуд сказал – „Мы вас возьмем на любую должность“» («хотите тенором?» – приписала Е. С. позже, по памяти. – М. Ч.).
В этот день Булгаков сделал на рукописи перевода две записи – работа «возобновлена 14 сентября 1936 г. в Москве» и «Прервана 14 сентября 1936 г. окончательно»[138].
15 сентября он написал письмо директору МХАТа об отказе от службы в МХАТе и от перевода и заявление в дирекцию. Вместе с женой он отвез письмо в театр и «оставил письмо курьерше». Со службой, дарованной ему шесть лет назад в виде особой милости и стоившей ему огромных разочарований (несмотря на «сценическую кровь»!), было покончено. 10 октября он поступил на службу в Большой театр – либреттистом. «Что ж, либретто так либретто!!» – написал он Вересаеву 2 октября. В жизни его наступил новый и последний период[139].
Последние месяцы злополучного года были мучительными. Будто вдогонку ему, в статье «Пушкинский сезон» (полным ходом шла подготовка к столетию со дня смерти Пушкина) «Вечерняя Москва» сообщала о пьесе А. Глобы (того самого, вместе с которым когда-то Булгаков дебютировал на «Никитинских субботниках»), «выводящего на сцену Пушкина в его последние трагические годы. Уже одно это (!) отличает ее от пьесы М. Булгакова, попытавшегося передать трагедию поэта без… участия самого Пушкина». Критик М. Загорский писал далее: «Мы с гордостью можем сказать, что в наши дни ни зритель, ни советская общественность в целом уже не примут пьесу о Пушкине, написанную не на том высоком художественном и идейном уровне…»
Приехав в Союз писателей платить взносы, Булгаков «неожиданно», как записывала Елена Сергеевна 9 октября, «решил зайти к Ставскому – секретарю ССП. Трудный, неприятный разговор о Мишином положении. Впечатление у меня от Ставского тяжелое, у него желание уклониться от решения вопроса. Это – чиновник, неискренний до мозга костей».
Важная запись сделана в дневнике Елены Сергеевны 14 октября – после разговора со Ставским, заехавшим ненадолго по формальному делу, но задержанному для разговора – видимо, по ее инициативе. «По приглашению раздеться – снял пальто. Разговор. Этот разговор печален и ужасен. По сути дела – это несостоявшийся разговор с Мишиной стороны – нужно было сказать, что в отечестве ему работать не дают. Он это сказал. Но нужен вывод. Вывод никто не сделает. Всего менее Ставский. Вся его речь состоит из уверток, отписок и хитростей. Говорил о том, что сейчас где-то кто-то будет обсуждать произведения М. А. Кто? Где? Зачем? Ни к чему это не приведет».
С женским нетерпением она толкала его к решительным словам и действиям. Но был ли он готов к тому, чтобы вновь, как шесть лет назад, поставить на кон свою судьбу?
3
«Мы теперь часто-часто бываем в опере и в балете», – писала Елена Сергеевна матери 19 ноября 1936 года. В эти дни Булгаков начал роман, задуманный, возможно, еще в 1929 году, в 1930-м упомянутый в письме к правительству как роман «Театр», а сейчас получивший название сначала «Театральный роман», а вскоре после начала работы, 26 ноября, – «Записки покойника». Намерение рассказать, как он «сделался драматургом», осуществлялось (как и осенью 1929 года!) в год, когда сам автор оставлял драматургию, и, как он полагал, навсегда. (Примечательно, что в дневниках Е. С. Булгаковой с весны 1936 года уже не упоминается замысел пьесы о Сталине).
Первые впечатления нового сезона были, впрочем, ошеломляющими.
2 ноября Елена Сергеевна записала: «Днем генеральная „Богатырей“ в Камерном. Это чудовищно позорно». Это была постановка шуточной оперы А. П. Бородина «Богатыри» с текстом Демьяна Бедного. 13 ноября на приеме у американского посла в прекрасном особняке в Спасо-Песковском переулке председатель ВОКСа писатель А. Я. Аросев расспрашивает Булгакова, «не пишет ли он чего-нибудь к 20-летию Октября» (сам Аросев будет арестован за два с небольшим месяца до юбилея и вскоре погибнет в заключении), а наутро, методично записывает Елена Сергеевна, «Миша сказал: „Читай“ и дал газету. Театральное событие: постановлением Комитета по делам искусств „Богатыри“ снимаются, в частности, за глумление над крещением Руси. Я была потрясена!»
Событие, аккуратно обозначенное Еленой Сергеевной как театральное, выходило, однако, далеко за пределы рампы Камерного театра. Булгакова оно, несомненно, задело за живое, было воспринято лично. Во-первых, собственный счет его к Демьяну Бедному был открыт, как мы видели, еще с первых московских лет, но, возможно, много важнее было то, что новые веяния могли коснуться и судьбы начерно дописанного этим летом романа о Иешуа и Пилате.
Что думал автор этого романа о словах официальной формулировки, которой и вообразить себе не мог, скажем, зимой 1922/23 года? Связывал ли в единую цепь события текущего столь драматично для него самого года, а то и двух последних лет – хотя бы с весны 1934 года, с исторического открытия исторических факультетов в университетах (закрытых в первые пореволюционные годы), с постановления «О введении в начальной и неполной средней