Литература как жизнь. Том II - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зарубежный опыт научил Синявского ещё одному. Позволил сделать своего рода открытие. А именно, допустимо, оказывается, быть тем и другим уже не тайно, а публично, одновременно выступать в двух ролях: «просто писателя», как говорит Синявский, и пропагандиста ради заработка. А публика, несмотря на не совсем благородный привкус, всё это скушает.
Детально Синявский описал ситуацию в эссе «Сны на православную Пасху». «Однажды, – пишет Синявский, – мне предложили в Риме сымпровизировать перед телезрителями что-нибудь о Боге». И он сымпровизировал, при этом сознавая, что «о Боге нельзя болтать. О Боге подобает молчать». Иными словами, подобная телевизионная импровизация кощунственна. И вот это одновременное состояние стыда и бесстыдства, которое в конечном счёте сходит с рук и даже приносит успех (уже не говоря о заработке), есть для Абрама Терца основной жизненный урок и эффективный инструмент.
Утратить приверженность своей стране у Синявского причин более чем достаточно. Здесь он натерпелся, насмотрелся, наслушался. У него есть право на неприязнь к самому названию страны. У него есть основания называть эту страну так, как он её называет(см. «Литературный процесс в России»). Однако … На Западе нельзя обругать своего издателя. Мыслимое ли дело не то что критиковать А. И. Солженицына в контролируемых им изданиях, не то что спорить с ним на страницах его печати, но хотя бы не превозносить его до небес? Синявский сам рассказывает, что сделать этого нельзя, что ему отказали даже в узаконенном праве на возражение («Чтение в сердцах»). Говорит он и о том, что, хотя на Западе тирании государства не чувствуется, зато сильна власть сфер, групп, клик и могущественных лиц. Даже улочку в Париже, где он живёт, Синявский называет не иначе, как милой («Отечество, блатная песня…»). Это в свою очередь знакомо. В письмах, которые я получал от эмигрантов ещё прежней генерации, неизменно, до навязчивости часто, употреблялось именно слово «милая» или «милые» по адресу приютившей их страны и её граждан. Таков штамп эмигранта, хорошо знающего, что нельзя безвозмездно попирать чьи бы то ни было ступени и вкушать чей бы то ни было хлеб.
Если книжно-издательское дело там частное и управляется отдельными лицами или группами лиц, то у нас оно, как известно, государственное. Стало быть, там: признаешь Солженицына – печатаешься при поддержке Солженицына; здесь, казалось бы, признаешь государство – печатаешься в государственном издательстве. Но государство безлико, его тотальная заинтересованность распадается на множество противоборствующих заинтересованностей и незаинтересованностей, что и позволяет кому-то одному позорить всех нас во имя государства, а потом приводить к покаянию, когда нам не в чем каяться; другому – отрекаться от государства и пользоваться услугами государства.
Синявский пишет: «Мы искренне желаем помочь и порою действительно помогаем тем, кого преследуют в Советском Союзе» («Диссидентство как личный опыт»). Они – помогают, факт, но ещё больше они помогают организации и осуществлению зарубежного давления на наше руководство, считающееся с мнением интеллигенции. И в этом состоит их назначение, за которое им обеспечивается на Западе поддержка и заработок. Добиваться управляемости нашим государством извне таков у диссидентов резон д’ээтр, первопричина их существования с точки зрения Запада. Через связи, знакомства, всевозможные взаимозависимости, через друзей, детей и других близких родственников, в особенности людей государственных, прямыми и косвенными путями достижение доступа наверх, самый верх, – вот для чего нужен диссидент, в общем-то больше ни для чего действительно не нужный. Откуда это известно? Из этого не делается секрета. Всё это обсуждается открыто – в общедоступной западной печати. Подсчитывалось даже количество учёных, согласившихся и не согласившихся пойти на контакты с соответственно настроенными учёными в нашей стране.
Когда сотрудник Института мировой литературы А. Д. Синявский стал Абрамом Терцем (а я со студенческой скамьи – референтом того же Института), в это же самое время в Институте работал как стажёр, самый первый зарубежный стажёр, основоположник американской советологии, организатор первого исследовательского центра по изучению СССР, так называемого Русского Института при Колумбийсуом Университете, профессор Эрнест Дж. Симмонс. Он не знал, кто же такой на самом деле Абрам Терц (мне он говорил, что это, вероятно, какой-то поляк), но ему принадлежала фундаментальная идея, на основе которой до сих пор развивается вся советология: советская литература, если хорошо к ней присмотреться, противоречит «марксистко-ленинской догме». Поэтому свою задачу, как советолога, Симмонс видел в изучении расхождения между литературой и идеологией. У него это изучение носило академический характер. Он не был лично знаком почти ни с кем из писателей, он представлял себе взаимодействие с нами в сущности так же, как и мы это себе представляли, в форме борьбы идей, он был на свой лад рыцарем идеологической борьбы, у него были свои мнения, так, например, он невысоко ставил «Доктора Живаго» и говорил: «Я убеждал их не делать ставки на этот слабый роман». Однако те, кто ставку сделали, были уже другого рода советологами – другого времени, других условий. В их борьбе уже не книги как таковые играли важнейшую роль и даже не идеи, а мнения, хорошо – до полной неприступности – организованные. Симмонс с трудом проник к нам из-под едва приподнявшегося железного занавеса. Он и представить себе не мог, во что превратится советско-американское общение. Какие откроются возможности для чисто практического использования открытого им расхождения литературы и идеологии. Мало учитывал он и возможность, освоенную уже следующим поколением специалистов по советским делам. Они изучили и переняли наши приёмы по обработке зарубежной «левой» интеллигенции, по формированию «прогрессивной» литературы других стран. И стали формировать свою «советскую» литературу, по собствеенному выбору, действуя уже в самом непосредственном контакте с писателями. Не представлял себе Симмонс и того, насколько само наше руководство станет со временем менее догматическим. Он видел только упрямое, хотя и подспудное сопротивление некоторых писателей ещё прежней догматике (он это изучал на творчестве Федина, Леонова и Шолохова). Его преемникам открылась гораздо более многообразная картина: одновременная оппозиционность и ортодоксальность многих писателей, оппозиционность творческая, ортодоксальность – гражданская. В советологических трудах ещё недавнего времени, появлявшихся в канун перестройеки, то и дело говорилось: не нужно искать сопротивления догматизму обязательно среди диссидентов, оно есть и среди писателей, занимающих виднейшие официальные посты. Советологи заметили формирование у нас элиты, готовой, как западно-европейская элита