Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посидели, помолчали, думая каждый о своем.
И нежданно нежный румянец, как легкая тень, всколыхнулся на щеках раненной. Чуть заметная улыбка тронула ее запекшиеся округлые губы, и в землянку мелодично упало непривычное здесь слово: «Мама…»
Потом, как-то вдруг, будто сонный голос разбудил память, лицо девушки начало меняться, морщиться, как зыбь на воде. Со страшным воплем: «Мамочка, вас же убили! Навеки убили!» — она сорвалась с кровати, полураздетая и страшная в своем отчаянии, увечье и красоте. Одновременно из живого глаза брызнули слезы, а из раны — кровь, густая и медленная.
Дмитрий как-то неуклюже схватился с пенька и, сутулясь, выбежал на улицу.
«Еще совсем ребенок… Еще совсем ребенок. И такое горе…» — как обухом била однообразная тяжелая мысль.
Не раздеваясь, молча лег в командирской землянке и не скоро, не скоро охватил его болезненный сон.
Тур, проверив с Созиновым патрулей, поздно возвратился к себе и долго не ложился спать: готовился к выступлению на открытом партсобрании. Над ним вверху волновались ветры и деревья; ледовой накипью потрескивали ветви и отряхивали на землю прозрачный звон.
И вдруг Тур услышал всхлипывания. Сам себе не веря, прошелся по землянке, подошел к широко и неудобно раскинувшемуся Горицвету, застыл на месте.
Горделивое лицо Дмитрия сейчас было искажено внутренней болью. Комиссар аж отшатнулся: тяжелые веки Дмитрия дрожали, поднимались вверх и набухали, аж пока на ресницы не выступили слезы. «И кто бы мог подумать?.. Что так подкосило его? Этот только во сне может заплакать».
Тур, почему-то пошатнувшись, ступил шаг вперед, потормошил Дмитрия за плечо. Тот сразу же проснулся, встал, хватаясь рукой за оружие, второй механически протер глаза и, не ощущая влажности на ладони, облегченно промолвил к Туру:
— Что, Савва, новое дело ждет?
— Да… хотел посоветоваться с тобой.
— Вот и хорошо, что разбудил. Такой, Савва, сон тяжелый приснился… Все дети из памяти не выходят…
— Свои?
— Да нет. Человеческие… И свои тоже. За них, Тур, так должны фашистский корень давить, чтобы нигде гадючьей ворсинки и на расплод не осталось… Ты напрасно упрекнул меня за тот тол на шее у начальника СД. Пойди к Рунову — увидишь, как наши дети кровью плачут.
Лицо у Дмитрия сейчас было таким решительным, упрямым, что Тур засомневался, в самом ли деле он видел слезы на глазах командира.
XLVІ
За ночь в лагере замерзло пятьдесят два красноармейца. Зондеркоманда старательно раздела трупы и сняла с них обувь. С кого обувь не снималась — полосовали ножами. Замерзших сложили в два штабеля. Скоро подъехала подвода и закоченелые одеревенело забухали по дребезжащим доскам полудрабков. Лошаденки, помахивая подвязанными хвостами, потихоньку потопали мимо колючей изгороди к долине смерти: «Не убежишь, так сам, значит, не сегодня-завтра вытянешь ноги» — тоскливо и зло подумал Варивон, копая яму для замерзших. Наверное, и сама жена не узнала бы своего мужа в этой похудевшей, бородатой, с глубоко запавшими глазами фигуре.
Пробираясь на восток, дважды попадал в концентрационные лагеря и дважды убегал, но не везло в жизни — недалеко от фронта в третий раз поймали.
— Еще одна задержка, — невесело отозвался к своему товарищу по беде, сержанту Мамедову Али-Ага Оглы.
Замерз бедняга. Опух от голода, ноги стали как бревна, лицо набухло. И когда позавчера помощник коменданта лагеря оберштурмфюрер Райхард Шульц ударил нагайкой по щеке, Варивон с ужасом заметил, что из раны потекла не кровь, а вода. И щека сержанта начала тухнуть, обвисать помятой тряпкой, которая уродливо подчеркивала другую, значительно большую половину лица.
За последнее время столько пришлось увидеть, пережить, что сама действительность начала казаться ужасным сном. Разве мог когда-то Варивон, слушая в далеком детстве страшные сказки о лиходеях, чертях, ведьмах, подумать, что эти страхи во стократ превзойдет узловатый фашист? Мог ли подумать, что белокурая ведьма, жена коменданта лагеря унтерштурмфюрера Вильке Вильгауза, на свои именины, смеясь, застрелит трех красноармейцев? Разве мог подумать, что этот заросший орешником овраг, так спокойно присыпанный теперь чистым снежком, поднимет свое дно вровень с краями, так как тысячи трупов нашли здесь последний приют.
«Буду же бить тебя, фашист, как сукиного сына, — не раз повторял свою клятву: — только бы добраться до своих».
Подъехала подвода, два охранника пригнулись, уперлись плечами под полудрабок, и трупы в беспорядке покатились на снег. Бескровные губы и незакрытые глаза у кое-кого были затянуты хрупким ледком — снег, видно, сначала таял на теплом, умирающем теле, а потом затвердел.
Забросали, уравняли яму с землей и узенькой суглинковой тропой вышли на дорогу, ведущую в лагерь. Впереди проехала, подпрыгивая на мерзлом грунте, подвода; догадливый фурман, увидев пленных, снял у колдобины пару десятков мерзлых свекл. Расхватали и жадно начали есть, несмотря на окрики и удары охранников. Варивону удалось схватить аж три свеклы. И сегодня он хорошо позавтракал, тем не менее потом пожалел, что ничего не оставил на ужин.
В лагере, бывшем колхозном дворе, теперь огражденном двумя рядами колючей проволоки, шла обычная страшная игра пленных с дежурным. Вокруг изгороди стояли деревянные навесы. Чтобы нагреться, более смелые узники бросались обламывать крыши. Немец методически делал выстрел, и, пока перезаряжал винтовку, узники бросались на навесы, отрывали дранки и отбегали назад. Потом тесно сбивались в круг и грелись возле заработанного кровью костра. Варивон сегодня грелся с особым удовлетворением: во-первых, он наелся, во-вторых, уже чуял далекую дорогу. Направляясь копать ямы, с радостью заметил недалеко от угла лагеря, выходящего к долине смерти, цементный, притрушенный снегом переток[131]. Очевидно, по нему когда-то стекали нечистоты с коровника или свинарника. Согрела надежда, что по этому перетоку, под проводом, можно будет выбраться на волю.
«Если бы убежать. Сама зима согрела бы меня, земля накормила бы, а бил бы тебя, фашист… — Аж дух замирал в груди, когда видел себя на воле с оружием в руках. — Я показал бы, значит, себя…»
Темная безветренная ночь. Даже снег не сверкает, только чуть отсвечивает, отделяя тьму от земли. Варивон осторожно обошел перетоком первую изгородь колючей проволоки, а вторая неожиданно забряцала.
Из вышки дежурный сыпанул из пулемета трассирующими пулями. Красными искорками замелькали снега. Потом над лагерем поднялось несколько ракет.
Изо всех сил бросился в село. Выбора не было: позади — охрана, в селе — полиция. И он решил: или пан, или пропал. Постучал в первый дом.
— Кто там? — испуганно отозвался женский голос.
— Тетенька, примите, потому что фашисты убьют. Из лагеря бежал.
— Ой!.. Сейчас!
Только вошел в дом, сразу же попросил ножницы и быстро срезал свою длинную рыжеватую бороду, а потом из дрожащих рук женщины взял свежую одежду, переоделся и залез на печь.
На улице уже картавили сердитые голоса и разъяренно лаяли собаки.
— Вы же не забудьте, как ваша фамилия: Василий Миронович Мирончук, а меня звать Василиной, — испуганно твердила белокурая остроносенькая женщина, задувая ночник.
Со временем в хату гурьбой ввалились охранники. Заглянули под кровать, на печь.
— Кто там?
— Муж мой, — заикаясь, ответила женщина. — Недавно с дороги вернулся: снег расчищал.
Вытащили Варивона посреди хаты и не узнали в заспанном удивленном мужичонке, одетом в чистую полотняную одежду, узника концентрационного лагеря…
— Спасибо, дорогая душа. Моя жена тоже Василиной зовется, — искренне поблагодарил молодицу, когда фашисты вышли из хаты.
— Не за что… Напугалась я. Так страшно. Враг улицей идет, а мне в доме воняет, — улыбнулась бледной улыбкой. — Только вы долго не задерживайтесь. — И сразу же румянец залил, украсил ее лицо: мол, не так поймет ее. — Не хаты мне жалко, — поспешно прибавила, — а чтобы кто-то не пронюхал.
— Не задержусь. Мое дело такое: скорее к своим, скорее на ясный восток.
— И к нам скорее возвращайтесь. Что вам, Василий Миронович, приготовить в дорогу? — и улыбнулась неловко и приветливо.
XLVІІ
Иван Тимофеевич чего-то беспокоился. Только предвечерние тени закачались на снегах, как он, опираясь на палку, раз у раз выходил на улицу, не в силах найти себе места. То брался за топор, то надолго застывал у калитки, будто выглядывал кого-то, то шел с перевяслами к молодым прищепам, и за ним тянулись неровные кружева глубоко втиснутых следов.
— Снова ноги разболелись? — забеспокоилась Марийка…
— Да ноют немного, видно, на пургу.