Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Снова ноги разболелись? — забеспокоилась Марийка…
— Да ноют немного, видно, на пургу.
— Может попарить их?
— Ничего не надо. Пройдет, — нетерпеливо отмахнулся и заковылял во двор.
На нежном ворсистом холсте снегов растекался и сновал свои удивительные узоры малиновый отсвет, а в выемке огорода лед был такой чистоты, что на нем дрожали искорки молодых звезд. Невольно вздохнулось, так как даже подумать тяжело было, что этот вечер, и тишина, и золотые мосты горизонта были зарешечены чужими штыками. И сердцем видел не столько те штыки, как те места, где можно было развести, обрубить когти смерти.
— Где же Александр Петрович задержался? — в который раз спрашивал сам себя, хотя и понимал, что еще совсем рано.
После ранения Иван Тимофеевич побратался с Александром Петровичем. Сблизило их не только ранение и скорбная отрезанная дорога, которой, будто на пожарище, возвращались, сблизило их единство мыслей, переживаний и любовь к тому, что дороже всего в нашей жизни. Иван Тимофеевич сначала давал небольшие поручения Александру Петровичу; тот выполнял их тщательно, неспешно и деловито. Это была деловитость и уверенность хозяина земли. Он не сгибался в оккупации, как гусеницу с деревьев, срывал объявления и правительственного советника, и генерального комиссара Волыни и Подолья, и самого райхскомиссара Украины. Вместо черных объявлений, напичканных большими буквами[132] и приговорами, он приклеивал небольшие открытки-ласточки, и они пели на все село такие песни, от которых прояснялись люди и синели фашисты и полицаи.
Но однажды крепкий, устоявшийся покой Александра Петровича прорвался. Поздно вечером, растрепанный, страшный, прибежал к Бондарю.
— Иван, всех строителей на дороге перестреляли… Всех до одного. Набросали в машины трупов, словно дров, и пустили под лед. Прорубь, как рана, покраснела.
— За что же их? — побледнел Бондарь.
Из разных отрывочных сведений он знал, что вдоль Большого пути фашисты протягивали от Берлина к Виннице прямой бронированный кабель. Эти сведения уже входили в план его дальнейшей работы.
— Чтобы не выдали тайны, не рассказали, где нерв Гитлера ползает, — задыхался от горя Александр Петрович. — Иван, порежем его на куски, как гадюку режут?
— Порежем, Александр.
После этих слов мужчина начал немного успокаиваться, голос его налился жаждой:
— Иван, не держи ты меня после этого на половине дела — душа не выдержит. Сам сорвусь, а тогда…
— Глупостей наделаешь и себя загубишь, — строго обрезал Бондарь. — Прибереги свои нервы для дальнейшего. Нам еще не один день бороться с врагами.
— На всю силу хочу драться с ними. Моя седина в тяжелом деле иногда, смотри, больше поможет, чем сама молодость… Тружусь я теперь, Иван, не на весь разгон, из-за этого бушует, беспокоится сердце, — оно впустую не привыкло биться. Слышишь, Иван?..
Более трудное задание порадовало Александра Петровича, но где же он?
Иван Тимофеевич снова хромает в хату, чтобы спровадить жену к соседям.
— Марийка, ты бы пошла к Дарке — там уже посиделки со всего уголка собираются.
— Обойдутся без меня, — отмахнулась жена.
— Говорят, что-то про наших парашютистов слышно.
— Про парашютистов? Тогда побегу, — быстро закрылась платком, надела кожушанку и вышла на улицу.
С морозным воздухом вдохнула тревогу молчаливого зимнего вечера; осмотрелась вокруг и вдоль заборов, съежившись, почти побежала к вдове. С боковой улочки, пошатываясь, выходит Александр Петрович Пидипригора; шапка у него сбита набекрень, пиджак расстегнут, а левая рука небрежно размахивает футляром от патефонных пластинок.
«Надулся в хлам. А раньше не водилось за ним этого» — осторожно обходит Александра Петровича.
Они расходятся в противоположные стороны. Марийка довольная, что ее не заметил подвыпивший мужчина, а Александр Петрович хитро улыбается в обмерзлые усы: снова его приняли за пьяного.
— Александр, это ты? — стоит возле калитки полураздетый Бондарь. В темноте просвечивается его седина, надеждой горят не состарившиеся глаза.
— Я, Иван.
— Ну, как? — дрожит от волнения голос.
— С удачей, с удачей.
Присматриваясь, идут в хату, сенную дверь закрывают на засов.
— Где же, Александр?
— Со мной.
— Как с тобой? — недоверчиво оглядывается мужчина.
— Правду говорю.
Александр Петрович снимает широкую, как гнездо аиста, шапку, торжественно кладет на стол футляр и осторожно вынимает из него… радиоприемник. Двое пожилых людей, застыв, не могут отвести взгляд от потемневшего сундучка, они каждой клеткой ощущают волнительное биение сердец.
— Спасибо заводским товарищам, — наконец приходит в себя Иван Тимофеевич. — А упаковка какая! — стучит щелчком по футляру от патефонных пластинок и смеется.
— И самое главное — из разных кусочков собирали.
— Товарища Данила видел?
— Разговаривал с ним. Он же, значит, у нас когда-то в райкоме работал. Правда, Иван?
— Правда.
— Сегодня Москву услышим?
— Нет. Только завтра.
— Завтра? — искренне запечалился мужчина.
— Сегодня твоя пятерка ждет тебя.
— Иван, а может, я смотаюсь, чтобы подождала пятерка… Ну, хоть бы одно слово, полслова услышать.
Жалко становится человека, но Иван Тимофеевич разрубает все одним ударом:
— Александр, тебя ждут люди. А о радиоприемнике запомни: он у нас долго не пробудет.
— Как? — настораживается мужчина, и неподдельный испуг застывает на его морщинистом лице.
— Отдадим партизанам. Он им нужнее. — И только теперь Александр Петрович чувствует большую усталость от тяжелой, опасной дороги.
— Что же, если надо, так надо, — одеревенело выходит из хаты, неся в сердце сожаление и размытую радость.
Едва темнота скрыла мужчину, как к Ивану Тимофеевичу начала сходиться его пятерка: Югина, Марта, Василий Карпец и Мирон Пидипригора. Чувство осторожности и сохранения людей продиктовали Бондарю не вводить в одну пятерку обоих братьев.
* * *В эти дни Иван Тимофеевич ходил как именинник, голос его повеселел, в доме оживился раскатистый смех. Марийка сначала подумала, что муж украдкой от нее понемногу выпивает, проверила свои бутылки и призадумалась.
«Не водка веселит мужа. Значит, что-то хорошее делается в мире» — и себе повеселела.
От соседей она услышала, что Москва не взята немцами. Стремглав, запыхавшаяся, влетела в хату.
— Иван, фашисты застряли под Москвой! Навеки застряли! — играя глазами, сообщила волнительную новость.
— В самом деле? Откуда ты это узнала? — хотел удивиться и рассмеялся.
— Все село гомонит. Начисто все! Ты бы пошел на люди — сам услышал бы.
— Да придется пойти. Если все гомонят, что-то оно таки есть, — согласился и снова рассмеялся.
Марийка пристально взглянула на мужа, а когда тот вышел из дому, задумалась над тем самым и начала быстро рыскать по хате.
Зимний день, рассевая тени, пошел вслед за солнцем. На дворе звонко забухал топор, — Иван рубил дрова, а в доме возле печи крутилась Марийка. В больших котлах закипала вода для скота, почернел в ринке картофель, на лежанке в макитре попискивало гречневое тесто. Все было таким будничным и обычным, а вот тревога не покидала женщину.
Вдруг глянула Марийка в окно и обомлела: улицей черными тенями бежали полицаи. Они ворвались во двор, клубком набросились на Ивана. Вскрикнула женщина, отшатнулась от окна. Когда простоволосого Ивана Тимофеевича ввели в хату, она, окаменев, стояла в рамке косяка.
— Чего дорогу заступила? Раскорячилась на двери! — толкнул ее кулаком полицай.
Весь дом загрохотал, загремел, забухал, и разгромленное добро полетело из угла в угол. Вот из-под кровати полицай выбрасывает патефон.
— А где пластинки?
— А ты их где положил? — злостно и твердо говорит Иван Тимофеевич.
— Вот они! — отвечает второй и с силой бросает на землю кипу пластинок; нежные, потрескавшиеся куски пластмассы захрустели под тяжелыми сапогами.
Наконец запроданцы добрались до тайника между грубой[133] и печкой. Калистрат Данько вытянул оттуда котомку с сортовым зерном, несколько пластинок и футляр. Иван Тимофеевич презрительно глянул на врагов и шагнул к Марийке: хотелось проститься перед арестом. Тотчас Данько с силой рванул свою добычу, и каково же было удивление Ивана Тимофеевича, когда он увидел, что футляр был пустой…
Перевернув все кверху дном и забрав Мариину наливку, полицаи ушли из хаты. Удивленный Иван Тимофеевич пошел к тайнику.
— Иван, твой радиоприемник в котле варится, — показала рукой на печь Марийка.
На ее ресницах дрожали тревожные и радостные слезы.