Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне скажут: «Ничего себе среда!» Что ж мне теперь — в пансион их отдавать, что ли? Жак — художник и общается с художниками. Как я могу заткнуть им рот? А даже если бы и могла, какая польза в том, что люди будут чувствовать себя скованно, детей это смутит гораздо больше, чем любой откровенный разговор. В каждой среде свои проблемы. Взять хотя бы Ло. По крайней мере она добра и абсолютно честна. Кати почти не сквернословила и была такой прелестной со своей флейтой! И моя ли вина, что один наш знакомый влюбился в Луизетту, вскружил ей голову, и они теперь где-то в X округе крутят роман, обходясь «без мэра, свадьбы и подружек», как поет Аристид Брюан? И так ли уж это важно? Важно другое: объяснить им, что христианские идеалы все же нечто иное, научить их стремиться к ним, а не превращаться в пленников общественной морали.
И не попадаться в плен дешевой оригинальности, в которой много притягательного. Ло, терзающая наши уши ритмами фламенко, сорока-воровка Кончита, так и высматривающая, где что плохо лежит, Анита с ее любовными похождениями, Николя с его наивными провокациями, мадам Жозетт, затворившаяся в своей башне, сионизм Люка, жилеты Жана, саксофон Даниэля, ругающаяся Полина, наш дом, где все вверх дном, наша собака — все это весьма оригинально. Бумажный домик похож на Ноев ковчег с его симпатичными и малосимпатичными пассажирами. Единственная наша заслуга, возможно, в том, что мы всех принимаем на борт. Ну а Хуанито, Маноло, Сара и Ло, когда она ранним утром, закурив окурок, вздыхает о том, что «целый день впереди»; и тетушка, умирающая в своей комнате, которую она ни за что не хотела покинуть; ее тело, где просто живого места не осталось, скрюченные, точно корни, пальцы ног (ног, превратившихся в предметы), ее кровать, усеянная старыми письмами (1914 год вперемешку с 1960-м), корками хлеба, крошками печенья, апельсиновой кожурой («Нет, нет, ничего не трогайте, я запрещаю, я у себя дома!»), и в ответ на ее стоны:
— Что за мука вот так бессмысленно ждать смерти! — надо сказать ей, что в страдании есть смысл, и сказать Ло, что есть смысл в жизни, и верить, что Хуанито, Маноло, Сара в их четыре, три, полгода страдают не напрасно — во всем этом уже нет ничего оригинального. Да и возможно ли вообще принять это?
Пытаться найти для Николя работу и раз, и другой, и десятый и знать при этом, что мы не в состоянии не только по-настоящему ему помочь — наши мечты не заходят так далеко, — но хотя бы чуточку смягчить его озлобленность, его горечь; и убеждать себя, что неважно, если даже все твои усилия пропали впустую. И когда столько человеческих жизней раздавлено, столько людей попадают в безвыходное, непоправимо безвыходное положение — как это принять, не в отношении себя, это еще возможно, а в отношении другого? — вот она, чудовищная проблема, невыносимая тяжесть, которую налагает на тебя вера, вот что ежедневно, ежечасно хлещет меня по лицу, и не всегда я готова подставить другую щеку. На детские «почему» не ответишь обличением дешевой оригинальности. Надо идти дальше, а чтобы это сделать, нужно мужество, которого мне не всегда хватает.
Когда на экране телевизора рвутся бомбы, когда клошар храпит у входа в метро, когда тетя задыхается в агонии, когда Николя бьется в тисках своего психоза, когда я вижу страдания Ло, Мари-Луизы, которые, подобно устрицам, заточены в раковину несправедливости, могу ли я сказать им: «Да, ваши муки оправданны, за них воздастся, они благо»? А ведь если бы у меня всегда хватало веры и твердости, силы и радости это сказать, вот тут и началось бы настоящее христианское воспитание.
* * *Мы с Венсаном идем мимо магазинов Лувра, на фасаде — вывеска: «Товары из Вьетнама. Выставка-ярмарка».
Венсан. Мама, а бомбы там тоже выставлены?
Что это? Эпатаж? Украдкой смотрю на него. Не похоже.
* * *И если даже в один прекрасный день я крикну изо всех сил: «Да, да, это справедливо, это ужасно, но хорошо, этот мир, творение Божье, будет когда-нибудь оправдан и искуплен!» — тогда встанет другой вопрос, и он, несмотря на всю нашу веру, нашу радость, если только мы истинные христиане, все равно пригвоздит нас к кресту: не учу ли я их тем самым сложить руки перед злом?
Май
— Долорес, ты не подмела под кроватями.
— Сейчас всюду бастуют, Франсуаза. Я что, штрейкбрехер?
* * *Один маленький мальчик другому:
— Мой папа ученее твоего. Мой папа греческий знает.
— А у моего машина больше.
— А что машина? Машина и сгореть может.
После мая 68-го даже маленькие мальчики узнали, что машины горят. Лжепрогресс. Товар — огромный воздушный шар, который быстро лопается. Культура (определенная форма культуры) не так уязвима. Гордость выскочки вызывает смех. Гордость эрудита, инженера, того, кто образован, красноречив, кто хорошо воспитан, вежлив, уже не так выпирает. Ее так просто не сожжешь.
Святая Тереза из Лизье говорила: «Господи, я выбираю все, что ты пожелаешь».
Но ведь надо еще и суметь выбрать. Тут нужно максимально сосредоточиться и все хорошо обдумать.
* * *Альберта, увидев баррикады, записывает свои впечатления:
«В школе мне сказали, что студенты плохие, что все это они затеяли, чтобы напугать честных людей. Мои родители другого мнения. Я уверена, что они искренни, только правы ли они?»
Последняя фраза, которая рассмешила Матье, одного нашего знакомого, мне как раз очень нравится; в ней и доверие, и осторожность. Она в каком-то смысле вознаграждает меня за все мои старания: я всегда избегала навязывать детям собственное мнение.
Матье:
— Я считаю, что в этом есть какое-то лицемерие. Ты говоришь: вот что я об этом думаю, а теперь поступайте, как хотите. Но чем больше они тебя любят, чем больше восхищаются тобой, тем больше ты на них влияешь.
— Во-первых, я не говорю им: поступайте как хотите. Я говорю: вот что я думаю и вот как вы должны поступать, пока вы маленькие. А когда вы вырастете, вы составите себе собственное представление о жизни и тогда будете жить, сообразуясь с тем, что сами искренне сочтете правильным.
— Но разве ты можешь быть уверена, что твой образ мыслей правильный? Ты рискуешь их испортить, их…
— Портим мы всегда. Просто страшно, до какой степени малейший наш жест отзывается на наших детях, влияет на них, накладывает на них отпечаток. Конечно, нельзя быть уверенным в том, что ты все время поступаешь правильно. Меня всегда поражало, что люди, которые ведут себя столь безрассудно, опрометчиво, когда речь идет о любви, женитьбе, деторождении, политике, работе, столько требуют от Бога.
— И все же твое религиозное воспитание оставляет свой след.
Да, конечно, я этого и добиваюсь. Но я должна твердо верить в то, что польза будет гораздо значительнее, чем возможный вред. Моя мать написала мне однажды очень трогательное письмо, где объясняла, почему они с отцом не сочли нужным крестить нас с сестрой. Как ни странно, но это «либеральное» воспитание оказало на меня самое благотворное воздействие. Они воспитывали нас в своей правде и дали возможность выбрать нашу. Разве можно сделать больше? Я лично считаю, что такое воспитание предпочтительнее, чем то жесткое, безрадостное воспитание, которое получают дети во многих христианских семьях, где слова расходятся с делом, где подавляемая свобода приводит к страстному протесту в шестнадцать лет. Конечно, мой идеал — воспитание христианское и свободное. Но как трудно удержать это в равновесии! Слова Альберты вселяют в меня надежду, что порой мне удается этого достичь. Знать бы, каким образом?
Нам так мало известно о том, что действительно важно для воспитания! По-моему, то, что у моих родителей была развита фантазия и что они нередко высказывали решительное пренебрежение к некоторым условным ценностям, дало мне гораздо больше, чем любые пространные рассуждения об относительности этих ценностей. К примеру:
Папа на Лазурном Берегу
Мы с папой на курорте, он решает побаловать меня и ведет на пляж, явно предназначенный для элиты. Душевые, выложенные керамической плиткой, приборы для массажа, тенты, коктейли, которые подаются прямо на пляже. Папа удаляется в кабинку переодеваться. Появляется в элегантных нейлоновых плавках — и выглядел бы просто безупречно, не взбреди ему в голову оставить туфли и носки с подвязками. За темными очками рождается и растет возмущение, по мере того как отец с олимпийским спокойствием выбирает лежак, оно переходит в изумление и в конце концов, побежденное его царственным безразличием, сменяется восхищением. Они-то решили, что перед ними клошар, деревенщина, но при виде такой самоуверенности сомнений быть не может: это Онассис. Подходит официант, расплываясь в улыбке. А я, как пятилетняя девочка, восхищалась своим отцом, который зычным голосом заказывал лимонад.