Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а что же народ, что же его «представители», пославшие своих депутатов в Думу? Кто они? В сатирическом рассказе «Депутат 3-й Думы» это купец Требухин, дающий наказ октябристу Огурцову привезти из Петербурга двух сигов ко дню своего рождения, а заодно и четыре дюжины порнографических снимков, купец Безменов, требующий от своего депутата новый граммофон, предводитель дворянства, заказавший «крайне правому» депутату Ошметкину бандаж «для своей грыжи», а «горному эсдеку» Кинжалидзе избиратель дал наказ купить «хорошую козу»[1103]. И смешно, и грустно…
И в который раз он бьется над проклятым вопросом: ну почему у нас все выходит «не как у людей»? Ведь каким замечательным, много понимавшим и искренне хотевшим добра России государственным деятелем был Петр Аркадьевич Столыпин, а и у него не заладилось. Разве можно сомневаться в том, что Столыпин «был конституционалистом, искренним и убежденным, гораздо более сильным, чем думали в Петербурге»? «Но он вводил конституцию антиконституционными способами». В фельетоне, посвященном убитому премьеру, Дорошевич не делает никаких скидок:
«Его главное преступление:
— Переворот 3-го июня».
Безусловно, Столыпиным «руководила та же мысль, что и „творцом русской конституции“ гр. С. Ю. Витте» — «вступить на новый путь, опираясь на благоразумные и умеренные круги общества». Следуя этой мысли, премьер-реформатор «хотел создать правовое население для правового государства». И он как будто добился немалого, провел 87 статью закона о крестьянских наделах.
«Но у русской конституции, еще слабенькой и хиленькой, был враг.
Верхняя палата везде служит:
— Последним убежищем для реакции.
Реакция, самая озлобленная, составленная из бюрократов, которые не хотят передавать власть в руки кого бы то ни было, приютилась в Государственном Совете.
Он не даст ходу Государственной Думе.
Будет систематически уничтожать ее работу.
Сделает русскую конституцию ничтожной, жалкой, бесполезной и смешной в глазах населения.
Сведет на нет.
Дискредитирует».
А все почему? Да потому, что «русская почва — совсем особая почва.
Таково, впрочем, кажется, свойство всех тучных почв.
Сорные травы растут у нас буйно и глушат добрые всходы.
Законы у нас прививаются туго.
Но „временные, исключительные правила“ остаются навсегда.
И таким репьем обрастают, что никакая коса не возьмет.
Вместо умеренных и благоразумных, но конституционных элементов в Думу по закону 3-го июня что пришло?
Какая шишгаль?
А „практика государственных переворотов“ к жизни привилась — и все под опаской живем:
— Не подойдет эта Дума — не было бы еще нового „3-го июня“!»
Вот и получилось, что «много хорошего хотел сделать Столыпин, но в противоположность той силе, о которой говорит Мефистофель:
— Стремясь к добру, он сделал много зла».
Потому и «добро его не дало всходов.
Репьё, бурьян и тернии буйно и густо разрослись на земле.
И среди этого репья, бурьяна и колючих терний бродит призрак:
— Великого неудачника».
Но так хочется верить, что страна выпутается, выйдет на верную дорогу. И вроде есть основания, прежде всего экономические. Поэтому нужно верить: «Россия не то переживала и не то переживет <…> Пусть ошибаются министры и Дума глупит, старцы Государственного Совета злобой сокращают свои дни.
Мы всё, черт побери, переживем.
И сытые — мы обретем свои права»[1104].
Он старается убедить и себя и читателя, что государственный корабль, несмотря на все передряги, все-таки старается идти ровно. Так и следует. «Ни крена направо, ни крена налево, ни резких поворотов.
Экономически страна растет. Денег больше.
И люди хотят:
— Воспользоваться.
Пожить в свое удовольствие на эти деньги.
Посмаковать свое благополучие, напитаться, переварить его».
Это был последний как будто благополучный год — 1913-й, когда, казалось, если не счастье, то какая-то вполне нормальная жизнь была так близка. Экономика на подъеме. Рабочий люд стал чисто одеваться, потянулся к книге, в воскресные школы. Даже всегда нищая русская деревня подняла голову, приоделась, украсилась черепичными и железными крышами, завела молотилки. А главное — революция съежилась, ушла куда-то в глубокое подполье, поскольку нечем было ей зацепить, расшевелить идущий к благоденствию народ. Дорошевич тонко чувствует эту еще неуверенную, неустоявшуюся стабильность и поэтому предупреждает недовольных тихим и скучным ходом корабля: «Свалить министра, да еще премьера — занятие всегда любопытное.
И заметны старания со многих, — если не со всех сторон.
— Что это за курс? Что это за ход?..
Скучно!..
Вот когда корабль черпнет правым бортом, а потом, может быть, и левым.
В иллюминатор вам хватит воды.
Да треснетесь вы головой об угол умывальника…
Тогда, быть может, вздохнете вы и о прежнем:
— Тихом ходе.
Вспомните:
— Флегму-капитана.
И его спокойное:
— Так держать.
Когда валят, не мешает знать:
— Кто будет вместо?»[1105]
Стабильность была важна, но не менее важно и не застыть на месте, двигаться к обретению тех самых прав, которые так нужны жаждущим быть «сытыми» людьми. Обрести же права можно через парламент, через сотрудничающее с ним правительство, через понимание ситуации царем, через ту же никак не вытанцовывающуюся нормальную конституцию. А тут чем дальше — тем хуже. В фельетоне «Блаженная кончина» Дорошевич хоронит Думу, это «мертворожденное» средоточие «несбывшихся надежд и даром потерянных смертных мук»[1106]. А за три года до бесславного конца первого российского парламента он приходит к выводу, что Дума — это всего лишь ширма, за которой прежняя «тюремная жизнь»: «Мы все с 17-го октября 1905 года должны иметь свободу слова и неприкосновенность личности.
Должны!
А фактически ее имеют только несколько сот депутатов.
Счастливцы!
Они гуляют на тюремном дворике»[1107].
Подтверждало это и положение прессы. Благонамеренность редакций газет и журналов отныне измерялась частично старым и частично новым Уложением о наказаниях, да и сами «Правила 24 ноября» были дополнены рядом статей, предупреждавших журналистов, что их могут обвинить в «возбуждении» у читателей «непатриотических настроений», ведущих к неповиновению и «стачкам». Список последних был длинен — стачки военные, телеграфные, учебные и проч. А «возбуждает» или нет — это решала местная администрация, она могла арестовать очередной номер, могла приостановить издание до судебного решения. Суды же действовали не хуже цензурного комитета. Можно сказать, что цензура воскресла в виде вала арестов, конфискаций, запретов и приостановлений, обрушившихся на печать с особой силой после 1907 года. Только в 1908 году власти провели 2000 «мероприятий по печати», среди которых 300 запрещений газет и журналов навсегда или на время действия чрезвычайного охранного и военного положения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});