Заговор генералов - Владимир Понизовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под утро гроб был препровожден в Царское Село. В дворцовом парке, около Арсенала, рядом с резиденцией государя, состоялось захоронение. Саркофаг несли сам Николай, только что прибывший из Ставки, министр внутренних дел Протопопов, дворцовый комендант Воейков и еще несколько свитских генералов.
Алике билась в истерике. Придя в себя, она потребовала, чтобы немедля были уволены со службы все, кто не сумел уберечь Друга, а прямые виновники — казнены.
Это было сверх меры даже для послушного супруга: из-за тобольского конокрада казнить принца царской крови великого князя Дмитрия Павловича и наследника не менее знатного и вдвое более древнего рода Юсуповых! На листах дознания фигурировала и третья фамилия: Пуришкевич. Николай не желал поступиться и им, самым верным монархистом в Думе, предводителем «черных сотен», председателем «Союза русского народа». Он распорядился, чтобы, пока суд да дело, все трое были высланы из столицы.
Впервые, пожалуй, он не уступил супруге. А она лила в опочивальне слезы на лист веленевой бумаги и наносила без помарок строки ею же сочиненного стихотворения-эпитафии:
1Гонимый пошлою и дикою толпоюИ жадной сворою, ползающей у тронаПоник навек седеющей главоюОт рук орудия незримого Масона.
2Убит. К чему теперь стенанья,Сочувствия, конечно лишь в глазаНад трупом смех и надруганьяИль одинокая, горячая, горячая слеза…
3Покой душе и рай ему небесныйИ память вечная и Ангелов лобзаньяЗа путь земной его правдиво-честныйИ от покинутых надгробные рыданья.
Слезы ее действительно были горячими и размывали черные чернила.
4Стрекочет швейная машина «Зингер». Ноги привыкли к ритму. Будто он безостановочно бежит. Нет, мчит на велосипеде, как по луговой тропке в родном Дзержинове.
Дорога дальняя. Но в конце ее — долгожданная встреча. Ритмичная работа, равномерный гул втягивают мысли в привычную колею. Возвращают к делу, к жене. К сыну.
Ни секунды не видел его, но ощутимо представляет. Даже в движениях, в переменах выражений лица. Этот образ дали не только те несколько фотографий Ясика, которые Зосе удалось переслать ему. В прежних тюрьмах снимки разрешалось иметь при себе. Хлебным мякишем он прилеплял их к стенам камеры. На улыбку малыша ответно отзывался улыбкой, мысленно ласкал и обнимал его. Воображал, что держит на коленях, слышит его смех. Любовь к сыну переполняла душу. Ясь — его мысли, его тоска и надежда. Феликс словно бы видел сына глазами души и верил, что сын испытывает к отцу такую же привязанность.
Из писем Зоси он узнал, что она выбралась в Австро-Венгрию, в Краков, а Ясик остался в Белоруссии, у родственников. Через год родственники привезли сына к матери. То, что мальчик родился в тюрьме да еще восьмимесячным, сказывалось: начал ходить только в два года, часто болел.
Война прервала переписку на долгие месяцы. Наконец пришла весточка: жена и сын в Швейцарии.
Здесь, в Бутырской тюрьме, все личные бумаги и фотографии отобрали. На последнюю, которую Зося прислала уже сюда, даже не разрешили взглянуть, хотя он расписался в ее получении.
Но все равно он видел сына, вел с ним беседы. И в тех письмах — раз в месяц, — которые разрешалось отправлять семье, давал советы, как воспитывать мальчика. Он выработал целую систему и полагал, что она справедлива. Он просил, чтобы Зося ни в коем случае не наказывала Ясика болью и не запугивала. Запугиванием можно вырастить в ребенке только низость, испорченность, лицемерие, подлую трусость и карьеризм. Страх не учит отличать добро от зла. И тот, кто боится наказания болью, готов будет поддаться злу. Воспитывать надо любовью и заботой. Впитав их, малыш сам со временем поймет: где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы сломить человека.
Он представлял, как, должно быть, трудно ныне Зосе — в изгнании, без средств к жизни, с ребенком на руках. И все же он хотел верить, что она счастлива. Ведь счастье — это не жизнь без забот и печалей, а состояние души. Если там, в эмиграции, она вошла в их работу, жизнь ее полна. Он писал жене: то, что поддерживает его моральные силы, — это мысли об их общем деле. Он писал, что хочет быть достойным тех идей, которые они оба разделяют. Поэтому любое проявление слабости с его стороны, жажда конца и покоя, каждое не могу больше было бы изменой и отказом от его чувств к родным и товарищам и от той песни жизни, которая жила и живет в нем.
Несмотря на все и вопреки всему мысли о жене и сыне возвращали ему состояние радости, а с нею и уверенность, что самое хорошее еще впереди.
Раньше из тюрем иногда удавалось пересылать письма нелегально. Не только подробно рассказывать о своем житье-бытье, но и передать партийные поручения. Такие письма для безопасности он шифровал дважды, и ключ к обоим шифрам знала только Зося. В «Таганке» и «Бутырках» это исключено. Давали проштемпелеванный лист, наблюдали, пока пишет, а потом еще подвергали и химической цензуре: мазали крест-накрест ляписом, не проступит ли тайнопись лимонным соком или молоком. (Смех! Откуда и взять-то лимон или хотя бы каплю молока?) Затем письма проходили еще две цензурные проверки, жандармскую и военную, и путешествовали через три границы.
Сегодня как раз день, когда он может отправить очередное письмо.
Может быть, от этого к привычному состоянию примешивается давнее чувство, свойственное, наверное, всем узникам, но загнанное им как можно глубже, — ожидание. Ожидание чего-то неведомого. Ощущение сосущей пустоты, словно бы в ненастье где-нибудь на захолустной станции ожидаешь поезда, который почему-то задерживается и неизвестно, придет ли… В слепых стенах, за окованной дверью ожидание растягивалось до бесконечности. Когда это чувство, нарушая запрет, всплывало в одиночной камере, он боролся с ним, беря в руки книгу или закрыв глаза и вызывая родные образы.
Сейчас он приглушит его работой. Через час в коридоре станет совсем темно. Работа прекратится. Он вернется в камеру и потребует у надзирателя проштемпелеванный лист бумаги и перо.
Сегодня — восемнадцатое декабря. Там, у Зоси, последний день нынешнего, проклятого года.
ПИСЬМО Ф.Э. ДЗЕРЖИНСКОГО ЖЕНЕ18 декабря 1916 г.
Милая Зося моя!
Вот уже пришел последний день и 16-го года, и хотя не видно еще конца войны — однако мы все ближе и ближе ко дню встречи и ко дню радости. Я так уверен в этом… Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные силы наши сохранятся, а ведь это самое важное. Мне тяжело, что я должен один пережить это время, что нет со мной Ясика, что не вижу его развивающейся жизни, складывающегося характера. Мыслью я с вами, я так уверен, что вернусь, — и тоска моя не дает мне боли. Ясик все растет, скоро ведь уже будет учиться. Пусть только будет здоровым — солнышко наше.
У меня жизнь все та же, кандалы только сняли, чтобы удобнее было работать. Работа не утомляет меня; до сих пор она даже укрепляла и мускулы и нервы. Ядвися приходит ежемесячно, и, таким образом, я не оторван совсем от своих, а о событиях я узнаю из «Правительственного вестника» и «Русского инвалида». Питаюсь в общем достаточно, так что обо мне не надо беспокоиться. Кажется, теперь можно переписываться с родиной[6], может быть, теперь у тебя есть известия о жизни наших родных…[7] Верно ли, что теперь у них ужасно тяжелая жизнь?..
Твой Феликс.Россия вступала в Новолетие — в 1917 год…
Часть вторая
КРАСНЫЕ БАНТЫ
Глава первая
27 февраля 1917 года
1Мутно-синее облако накатилось, окутало, начало душить, забивая рот комьями ваты. «Газы! — истошно закричал он. — Газы!..» — «Плявать мы на них хотели — выпить и закусить!» — тряхнул черным чубом есаул и подмигнул сверкающим глазом. «Закусить — енто самый раз», — согласился заряжающий с четвертой гаубицы Петр Кастрюлин и легонько похлопал Путко по щеке:
— Не надо, миленький! Вы успокойтесь, не кричите!..
— Фу-у… — Антон поймал, отвел от лица руку санитарки. — Уже утро?
— Только три пробило.
— Идите, Наденька, прилягте. Я не буду кричать.
— Куда уж тут? Новенькому совсем худо…
Он прислушался. На бывшей Катиной койке стонал штабс-капитан. Скрипел зубами. Бредил.
Антон почувствовал, что проснулся: не полынья в заполненной мучительными видениями дреме, а полное пробуждение. За эти два с половиной лазаретных месяца он отоспался на всю, казалось, будущую жизнь. Никогда прежде не мог позволить себе такого отдохновения. Уже бока саднило от лежания, кожа изнежилась, болезненно чувствовала каждую складку простыни: принцесса на горошине, а не офицер-фронтовик.