Высокая кухня - Жюлья Кернинон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она готовила затейливые торты, «Павлову», фрезье, занималась такими изысками, которые даже мне, дочери Сельваджо, не факт, что были подвластны. Кажется, до этого кухонную утварь в руках у мамы я видела только в тот день, когда она угрожала нашему отцу скалкой. Все детство мне доставались лишь крохи, остальное пожирал ее гнев. Теперь, когда эта женщина жила одна, она готовила сама даже кетчуп. Групера с оливками. Утку с персиками. Вонтоны. Фахиту. Карри из ягненка. Она прямо-таки светилась, когда говорила мне:
– Твой отец так цепляется за «традицию», потому что его совсем не интересуют перемены, потому что он мужчина. Вот и все. Странно, что ты не поняла этого раньше.
Немного поразмыслив, она добавила:
– Что, ты думаешь, происходило все эти годы? Почему, по-твоему, я от него ушла? Не знаю, волнует ли тебя этот вопрос, потому что мне ты его никогда не задавала, но, к твоему сведению, ваш отец был прекрасным любовником. А еще интересным собеседником: не было таких вечеров, когда бы он не знал, что мне рассказать, он был веселым и обаятельным – да и сейчас такой, возможно, я даже до сих пор его люблю. Но нельзя дарить свою любовь тому, кто считает себя вправе обирать нас до нитки. Так не должно быть. Мне стоило сказать тебе об этом раньше. Напомни, чтобы я повторила то же самое твоей сестре, если забуду. После того как ваш отец продал ресторан, он постоянно сидел дома, он никогда никуда не ходил, я больше никогда не оставалась одна. Вот поэтому я и купила себе этот участок. Ваш отец милейший человек, но жизнь-то короткая. Мужчины хороши, чтобы родить детей. Потом мы вправе вернуться к собственной жизни.
Через несколько недель после нашей встречи с Клемом я поехала с детьми к маме на выходные. Лежа в своей кровати, я всю ночь слышала что-то похожее на скорбный плач, доносившийся сразу со всех сторон. Я не могла сомкнуть глаз: эти печальные завывания странным образом настораживали, тревожили меня. Утром, когда дети играли в саду, мы с мамой пили холодный кофе, и я спросила ее:
– Откуда мог взяться этот звук?
Она беспечно пожала плечами и сказала:
– А, это просто коровы. Позавчера фермеры забрали их телят – как раз пора, вот теперь они и плачут. Но знаешь, это пройдет. Переживут.
Произнеся эту фразу, она как будто нажала кнопку, включив во мне злобу. Я ухмыльнулась:
– У тебя нет сердца, мама.
Она моментально выпрямилась на стуле:
– Ты вообще слышишь, что говоришь, Оттавия?
– А ты, ты-то слышишь? Коровы оплакивают телят, которых у них отобрали, но ничего, они переживут.
Кухня в новом доме моей матери была отделана плиткой, там был низкий потолок, белые балки и стены. У окна над раковиной она расставила горшочки с растениями: пилея, крассула, какие-то душистые травы. На стену повесила портрет своего деда. На открытые полки по обе стороны от вытяжки она поместила свою коллекцию фарфора, бокалов для шампанского и кружек для молока. Она перекрасила стены в желтый, а мебель – в серый. Все было очень красиво, и в этих декорациях она встала, пошла к раковине выпить стакан воды, оперлась кулаками на столешницу и, стоя ко мне спиной, спросила:
– Слушай, а ты не можешь быть со мной слегка поласковее?
Я парировала сквозь зубы:
– Так я же не знаю, каково это, ты ведь никогда не давала мне ласки, мама. Чего ты теперь от меня хочешь? Ты считаешь, что я резка с тобой, но я хочу, чтобы ты увидела себя со стороны. Я твоя дочь, если ты забыла. Это ты меня так воспитала. Что, не нравлюсь? Ну вот с себя и спрашивай. Ты же меня всему научила.
– Так, может, с этого и стоило начинать! – закричала мама, резко обернувшись. – Ну давай, скажи это, Оттавия Сельваджо или Оттавия Бенш, как тебя там теперь? Скажи, что я тебя всему научила. Потому что это правда. Я мечтала о тебе. Ждала тебя. Вынашивала в своем животе. Ради тебя я пожертвовала целыми месяцами своей юности. Я произвела тебя на свет, рискуя собственной жизнью. Когда ты родилась, все вокруг зашумели и забегали, они унесли тебя всего через несколько секунд после твоего рождения, а я осталась одна, лежа с раздвинутыми ногами в холодной комнате. Никто не говорил мне, все ли с тобой в порядке, я не видела тебя целых четыре часа. Но я пережила и это. Когда я вернулась домой, от перенапряжения у меня разошлись швы. Я кормила тебя грудью, укачивала на руках, весь первый год твоей жизни не спала вообще, тебя было невозможно усыпить, но, знаешь ли, я продолжала с тобой возиться, я тебя не бросала. Одевала, умывала тебя, нянчилась с тобой. Ты, если помнишь, была моим первым ребенком, я носила тебя с собой повсюду, тебе не было еще и шести недель, когда я часами гуляла с тобой, прижимая тебя к груди, разговаривала с тобой, показывала и называла тебе все римские улицы, чтобы потом ты всегда могла найти дорогу домой. Я не говорила, что в безопасности ты будешь только дома, да и не думала так. Я показала тебе мир, показала, как по-разному можно познавать его. Я никогда не говорила, что ты мне принадлежишь, что ты вообще кому-нибудь или чему-нибудь принадлежишь. Я показывала тебе фотографии китов и цветущие яблони, утирала тебе слезы, водила к врачу, готовила попкорн, шила наряды твоим куклам, я научила тебя свистеть, я строила кукольные домики, подстригала тебе волосы, заплетала косички и делала пучки, я делала все, что ты хотела, разрешала тебе петь в машине во все горло, разбивать мои любимые вещи, хоть потом мне и приходилось сдерживать слезы, я оставляла тебе свободу, оставляла тебе выбор, я давала тебе пространство, давала тебе книги, я читала с тобой, учила тебя завязывать шнурки, держать осанку, вставлять тампоны, я позволяла тебе оскорблять меня в твои четырнадцать, потому что ты просто росла. Я научила тебя давать отпор отцу, мужчинам, всему миру. Оттавия, я научила тебя всему. Так чего тебе не хватило? Чего я тебе не дала? Ну скажи мне. Объясни мне, о чем ты сейчас говоришь.
Мы посмотрели друг на друга с презрением. Страшно признаться, но мне хотелось ее ударить. И тут она тихо прошептала:
– Я отдала тебе всю ласку, на которую была способна. И не моя вина, что ее было немного.
Впервые я вдруг засомневалась в своем гневе, засомневалась в его законности. Я с детства думала, что мы сражаемся на равных. Думала, что я вправе на нее обижаться. Думала, что в целом я права. Рассказывая про нее, я всегда говорила о том, какой суровой, требовательной, резкой и невыносимой она была, но забывала упомянуть все остальное. Как она сидела на столешнице с книгой в руках: обезоруженная, уязвимая и поэтому непобедимая. Не получалось описать ее такой. Я стеснялась того, как сильно ее люблю, и, если о ней заходил разговор, принималась подшучивать с видом знатока, будто все про нее понимаю, хотя на самом деле даже не могла толком представить ее детство. Ферма, уход за скотиной, руки в крови, рассветы, роса, нехватка близости, свиная щетина, шершавая на ощупь, запах скошенной травы. Неразрешимые конфликты с ее братьями и сестрами, ее отчаянная привязанность к этой затерянной земле, ее вероломная мать, несдержанные обещания. Даже в восемьдесят лет бабушка оставалась озлобленной на весь мир. Я не слышала о ней от мамы ни одного доброго слова,