Куда ведет кризис культуры? Опыт междисциплинарных диалогов - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игорь Клямкин: Такие проекты выдвигались как практические после обретения или восстановления державного статуса. Был, например, «греческий проект» Екатерины II, выдвинутый после побед в российско-турецких войнах и присоединения Крыма. Он предполагал отвоевание у османов Греции и российский патронаж над ней: для воцарения там специально готовили внука Екатерины Константина — ему и имя дали с расчетом на предназначавшуюся ему историческую роль основателя новой греческой династии…
Михаил Афанасьев: Это не цивилизационный, а геополитический проект.
Игорь Клямкин:
Если геополитический проект наполняется культурно-символическим смыслом, то он становится цивилизационным. Екатерина вовсе неспроста намеревалась воцарить Константина не в Константинополе, а в Афинах. Тем самым она хотела сделать Россию преемницей не византийской, а греческой цивилизации, т. е. более глубоко укоренить ее в европейской истории, чем была укоренена Западная Европа, считавшая себя преемницей Рима. Но этому проекту не дано было осуществиться: в память о нем остались лишь греческие названия городов в Крыму.
Еще был проект Священного союза, реализованный после победы России над наполеоновской Францией, — проект опять-таки столь же геополитический, сколь и цивилизационный. Союз объединил все европейские страны, кроме Англии и Ватикана. По инициативе Александра I он был учрежден на общехристианской основе, что при доминировании в этом союзе России превращало ее в лидера почти всего христианского мира или, если угодно, христианской цивилизации. Но время Священного союза оказалось недолгим.
И был советский послевоенный проект, который некоторые современные политологи тоже склонны именовать цивилизационным. Он распространился, как известно, на всю Восточную Европу и претендовал на всемирность. Но в данном случае, в отличие от предыдущих, о цивилизации уж точно нельзя говорить без кавычек, потому что ее утверждение сопровождалось государственным варварством, экспортированным вовне. Чем все кончилось, мы тоже знаем.
Уже само различие этих проектов не позволяет, мне кажется, говорить о некоей российской цивилизационной идентичности. Ее обычно именуют православной, но ведь ни один из упомянутых мной проектов православным не был: «греческий проект» был светским, Священный союз строился на общехристианской основе, а коммунистический и вовсе был атеистическим. Так что я, повторяю, солидарен с Межуевым в том, что Россия — цивилизация не состоявшаяся. К этому могу добавить, что сегодня она склонна провозглашать себя особой цивилизацией, будучи неспособной выдвинуть даже какой-то собственный цивилизационный проект. Однако и в реанимируемой Вадимом Михайловичем «русской идее», претендующей на универсальность, никакого цивилизационного проектного содержания я тоже не вижу.
Такое содержание, повторяю, сегодня видится мне только в идее права и правового государства. Пора бы уже, по-моему, завершить историю бесконечной провинциальной критики формальной законности и интеллектуального наследия европейского Просвещения с точки зрения морали и духовности. Пора признать, что такая критика в Европе, где проект Просвещения стал реальностью и успел принести свои осязаемые плоды, — это нечто иное, чем критика в России, означающая отказ от его воплощения вообще. Пора согласиться с тем, что без утверждения формальной законности морали и духовности у нас будет не больше, а меньше, чем в странах, где она утвердилась. Равно как и с тем, что идея правового государства имеет и моральное измерение, которое российское общество осознает и готово принять, — думаю, что Наталья Евгеньевна Тихонова, как социолог, может это подтвердить.
А вот с политической элитой и российской бюрократией в данном отношении дело обстоит много хуже. И потому об эпохе российского Просвещения все еще приходится говорить в будущем времени. Но если интеллектуальная элита будет актуализировать традицию общественной мысли, Просвещению противостоящую, то это будущее время к настоящему уж точно не приблизится.
А теперь, Вадим Михайлович, вы можете завершить нашу дискуссию, высказав нам все, что у вас в ее ходе накипело.
Алексей Кара-Мурза:
А можно мне отреагировать на ваше выступление? Я с вами практически во всем согласен, но попробую все же защитить Вадима Михайловича — не столько от вас, сколько от него же самого. Он интуитивно нащупал в наследии ранних славянофилов точку роста, но не сумел ее нам предъявить. Дело в том, что идея права, о которой говорил Игорь Моисеевич, у них присутствует. Иван Аксаков прямо так и говорил: «У народа есть неотчуждаемые права».
Правда, подход к праву и морали у Аксакова своеобразный: «Царю — власть, народу — мнение». Под мнением же понималась неотчуждаемая свобода слова каждого человека в общине — убеждение, которое потом сделало Аксакова первым в России защитником свободы совести. Христианская община как пространство не только веры и морали, но и права — вот его идеал. И это не называлось им «русской идеей», а называлось идеей правовой. Это и есть та главная точка роста, которую мы находим у ранних славянофилов. Но именно о ней-то в докладе Вадима Михайловича, к сожалению, ничего не говорится.
Вадим Межуев: Во-первых, повторю еще раз, я не писал, что у ранних славянофилов было понятие «русской идеи». Оно действительно появилось позже. А насчет того, что возможность высказывать мнение они считали принадлежащим народу, а власть — царю, в докладе сказано. Равно как и о том, что власть, как они полагали, может принадлежать кому угодно, даже иноплеменникам. Только что здесь либерального и правового?
Алексей Кара-Мурза: Славянофильская идея соборности — это идея правовой общины. Подчеркиваю: правовой. И от власти, какой бы та ни была, независимой. Царю — свое, а общине — свое…
Игорь Клямкин:
То была правовая точка зрения, не доведенная до уровня государства и совместимая с его самодержавным устройством, о чем в докладе и в самом деле написано. Поэтому о «точке роста» если и правомерно говорить, то с существенными оговорками. А о том, как при так понимаемой «русской идее» можно было рассчитывать на диалог с Европой, докладчик, надеюсь, нам тоже объяснит.
Пожалуйста, Вадим Михайлович, больше вам никто мешать не будет.
Вадим Межуев:
«Именно „русская идея“ позволяла выявить ограниченность как русского западничества, так и русского национализма»
Я не хотел делать доклад о «русской идее». Меня попросил об этом Игорь Клямкин после того, как я что-то сказал на эту тему на первом семинаре. А после того, что я услышал сегодня, мне вообще захотелось снять доклад с обсуждения.
Большинству присутствующих, как мне показалось, эта тема просто неинтересна. То, что их интересует, они называют «реальностью». Реальность для них — это то, что им непосредственно видится в самой действительности. И какая-то чья-то идея тут, мол, ни при чем. А если она к тому же еще и не либеральная, то вообще лишена смысла и представляет лишь сугубо исторический интерес. Можно, конечно, выслушать доклад и о «русской идее» — ради вежливости или простого любопытства, но какое опять-таки все это имеет значение для познания реальности, тем более современной?
Так я понял некоторых выступавших, чье мнение и вызвало у меня желание ответить им.
Игорь Клямкин настойчиво спрашивал меня, как я отношусь к «русской идее», отвергаю или принимаю ее, считаю устаревшей или еще пригодной для употребления. Мне казалось, что я дал ответ на этот вопрос в докладе. Если бы я считал ее устаревшей, доклада не было бы. Те, кто когда-то писали о «русской идее», поставили перед Россией вопрос, на который, по моему мнению, у нас и сегодня нет окончательного ответа. Смысл этого вопроса, на мой взгляд, не понят ни нашими либералами, ни нашими националистами. Первыми потому, что они предпочитают рассуждать о будущем России в сугубо экономических или политико-правовых терминах, а вторыми потому, что не могут выйти за пределы исторического прошлого России, именно в нем видя образец для ее будущего.
«Русская идея» совсем о другом. Она не содержала в себе никакой экономической или политической программы преобразования России, не звала ее ни к рынку (тем более что в дореволюционной России рынок уже существовал), ни к демократии. Но она не была и апологией эмпирической России, ее прошлого и настоящего.
Вопрос, поставленный творцами «русской идеи» в ее изначальном смысле, — это вопрос о системе моральных ценностей, которой должна руководствоваться любая страна, в том числе и Россия, в своем цивилизационном выборе. Это вопрос не об экономическом или политическом, а именно об этическом выборе, ибо этический (точнее, этико-религиозный) выбор предшествует любому другому. Об этом мы знаем хотя бы из классической работы Макса Вебера «Протестантская этика и дух капитализма».