Литература как жизнь. Том II - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем высказаться на заседаниях Отдела, мы читали представленные работы и ставили на полях вопросы, ставил и я, а Сергей мне отвечал: «Это не мои вопросы». Спорить отказывался и не считал нужным. Вообще не помню, чтобы он пространно полемизировал в какой-либо аудитории. Участвовали мы с ним вместе в обсуждении нашумевшей статьи Владимира Померанцева «Об искренности в литературе». Сергей не выступил и в дальнейшем, мне кажется, о текущей литературе не высказывался. Его сдержанность была замечена за рубежом. «Бочаров – это ученый», – подобная характеристика в контексте того времени означала уклонение от конъюнктурных компромиссов, на которые приходилось идти всякому, кто решался выступать на страницах советской печати.
Осторожность Сергея я для себя объяснял какой-то психической травмой, полученной до нашего с ним знакомства, словно с ним случилось что-то страшное, отпугнувшее раз и навсегда от текущих споров. «Ты себе не представляешь, какой он был сталинист!» – услышал я от его сверстников. Что ж, в прежнем сталинизме признавался Вадим Кожинов, студент того же поколения и соратник Сергея по «Теории литературы». Ничего, кроме безусловной советской лояльности, в устах Вадима это не означало, а Сергей, возможно, чересчур темпераментно подчеркивал верность социалистическому отечеству.
К сожалению, нет нигде более или менее подробной биографии Бочарова, хотя я же и виноват, что не узнал о нем побольше, прежде всего о его родителях. А наше с ним знакомство было предуказано судьбою. Как-то зашел Сергей ко мне домой, жил я тогда на Большой Якиманке, 30. «Вы – Бочаров?» – задала ему вопрос моя тетка, учительница, завуч в школе рабочей молодежи. Упомянул ли я, что зайдет к нам мой знакомый по фамилии Бочаров, или сама она, давняя обитательница замоскворецких мест, узнала ей знакомые черты. Оказалось, что отец Сергея когда-то жил в нашем доме и моя тетка его прекрасно помнила. «Похож», – так и сказала, рассматривая Сергея. Как ответил Сергей? Сдержанно. Усмехнулся и только. Тетка готова была рассказать, что за разговоры Бочаров-отец вел с моим Дедом Васей, политически наэлектризованным «недобитым эсером». Сергей интереса не проявил. С какого-то момента (какого, я так и не знаю) раз и навсегда оградился он от шума городского, защитился литературой прошлого от злобы дня. Так он себя позиционировал, выражаясь неороссийским, англизированным языком.
Погрузившись в литературу XIX столетия, тенденциозную, политизированную даже если речь о несостоявшейся любви, Бочаров не касался общественной проблематики. К сожалению, ранней статьи Сергея в коллективном труде «Ленин о литературе» я не читал – тогда ещё не был сотрудником Отдела теории и не представляю, как обошелся Бочаров и с Лениным, и с Толстым, который, согласно Ленину, революции не понял, однако надвигающуюся революцию отразил. Однако и о злободневной подоплеке «Войны и мира»
Сергей ни словом не обмолвился в своей первой маленькой книжке-кудеснице, которая, будто волшебная палочка, безо всяких громокипящих, многозначительных слов разъясняла поэтику толстовского романа. Тенденциозность эпического повествования Толстого в свое время сразу вызвала всеобщий отклик, в основном – отпор. Почему же не упомянуть об этом? Занимался Сергей стилистическими «излишками», какие в описательной толстовской детализации усмотрел Констатин Леонтьев, но в мелочной описательности консерватор-реакционер, политически мыслящий, видел уравнительное принижение российской действительности, а Сергей этого не коснулся. В ответ на воображаемое замечание по этому поводу мне слышится его возражение: «Это не моя проблема». Собственно, Сергей так и сказал, но не по поводу «Войны и мира», а романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». На полях представленной Сергеем статьи «Марсель Пруст и “поток сознания”» наставил я вопросов. Ведь вся эта вязь переживаний вроде бы сугубо интимных заряжена социально и политически, пронизана сервилизмом в стремлении обогатившегося аутсайдера приобщиться к высшему сословию. Но Сергей разом отверг мои вопросы.
У меня на глазах Сергей сделал жест, будто он решительно отвергает книгу ещё одного вычеркнутого в конце 30-х из общественно-литературной жизни, но через восемнадцать лет возвращенного нам на расправу. «Жалею, что купил», – с раздражением произнес Сергей, имея в виду сборник переизданных работ Переверзева. Не мог автор работ о Гоголе и Достоевском не приобрести книгу «Гоголь, Достоевский. Исследования», но в глазах Бочарова корифей «вульгарной социологии» осквернял своим социологическим прикосновением тексты, над которыми Сергей священнодействовал.
Как я уже сказал, погрузились мы в тексты раньше, чем усвоили суть феноменологии. Отечественный формализм и «механика текста» явились для нас исходным влиянием, почерпнутым из первоисточников, нам доступных, до феноменологического усмотрения мы своим умом дошли, а Сергей Бочаров показал себя несравненно зорким мастером увидеть построение и понять динамику художественного текста. Шедевром его, мне кажется, можно считать убедительно продемонстрированную им перекличку «Бедных людей» с «Шинелью» на фоне «Станционного смотрителя». Связь, конечно, отмечали и раньше, но Бочаров это выявил по-бочаровски, слово за словом. У меня, поверьте, мурашки по коже забегали, когда я читал эти страницы в их машинописном варианте: сезам! Открывается дверь в писательский кабинет.
«Больше ничего не выжмешь из рассказа моего», – эту пушкинскую строку Бочаров взял за методологический принцип, тактично не превышая меры нажима. А в то время интерпретация обрела блеск циркового аттракциона: кто выкинет что-нибудь почуднее. Всякий тренд (пользуясь терминологией маркетинга пронизавшей наше сознание и наш англо-российский слог) доходит до издержек и крайностей, и о них не стоило бы упоминать, вспоминая искусные истолкования Сергея. Но от смешного до несмешного один шаг, и есть пункт, где, по-моему, Сергей выжал из текста больше, чем следовало бы.
В той же, уже, можно сказать, классической в своем роде статье «О стиле Гоголя» Сергей вдруг, смешивая два ремесла, отождествляет исследователя с читателем и требует, чтобы читатель читал так же, как читает исследователь, выискивая, «выковыривая» смысл сказанного автором. Помню, как Сергей сделал в этом направлении первый шаг и, по обыкновению, начал с Пушкина. Стих Пушкина, сказал Бочаров, не так прост, как кажется. В этой кажимости заключается неподражаемая власть пушкинского стиля, но как достигается кажимость, которой нет ничего равного в русской поэзии, это вопрос для изучающих – не читающих пушкинские строки, читающие проглатывают и запоминают те строки на всю жизнь. Читатель – не профессионал чтения, он любитель читать. Читатель поглощает текст, не думая, как он читает, а если начнет раздумывать над процессом чтения, то превратится в сороконожку, соображающую, какой лапкой шевельнуть. Читает читатель именно тем манером, какой для истолкователей, похожих на персонажей Унамуно, «скользить по тексту» (слова Бочарова).
Пушкин и