Литература как жизнь. Том II - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От лица кого я говорю, употребляя коллективное мы, нам, нас? Думаю, большинства и, конечно, имею в виду себя, ибо не забываю о прорехах в моих тогдашних представлениях. Мало кто из нас отдавал себе отчет в том, что нынешние догматики были когда-то бунтарями и новаторами, причем бунтовали во времена, когда научно-литературная борьба бывала чревата членовредительством, а мы по молодости лет того не учитывали. Увидевшие свет в середине 30-х годов, мы тянулись к родившимся в 20-х, не позднее 1930-го, тянулись к тем, кто преподавать стал с концом сталинской эпохи и с началом нашего студенчества: Турбин, Хализев, Шанский.
Семинар лингвиста Николая Максимовича Шанского заставлял моих друзей менять специализацию, из литературоведов они переходили в языковеды. Нас захватывали лекции Владимира Николаевича Турбина. Наш курс был поделен между Турбиным и Хализевым, лекций Валентина Евгеньевича я, к сожалению, не слушал, сталкивался с ним в лермонтовских коридорах, но немало слышал о нем от своих однокурсников, которые внимали его лекциям и занимались у него в семинарах, в их голосах звучал восторг, с каким мы говорили о Турбине.
Позднее у Валентина Евгеньевича я прочитал, что он считал себя сторонником литературоведения «вне направлений». Любой из старшего поколения, пожалуй, назвал бы подобный подход эклектическим, но эклектика являлась неизбежным следствием долговременной недоступности различных школ и направлений, а когда недоступное постепенно становилось доступным, оно, слишком долго лежавшее под замком, сделалось товаром залежалым и довольно скоро разочаровывало, не давая ответов на вопросы, какие у нас уже накопились. Так было с формализмом, а завлекал нас к себе, приходя на факультетский поэтический кружок, сам Виктор Борисович Шкловский, но то, что можно было с пользой для себя извлечь, мы у него прочитали, а нового от него не услышали. Наставник Хализева Геннадий Николаевич Поспелов – в наших глазах свое отживший, о нем говорили: «Дон-Кихот, зачищающий свои ржавые доспехи». Но смотреть на литературу социологически Хализев учился у Поспелова, ученика «вульгарного социолога» Переверзева.
Хализев вскрывал (сужу по тому, что читал) общественное значение литературы без прямолинейности, а прямолинейность анализа, называемого «марксистским», резала все по живому на передовое и отсталое. Эта живодерня навязла нам на зубах ещё со школы, к тому же Маркса мы, понятно, не читали как следует.
В своей «Теории литературы», вышедшей уже за пределами советского времени, Валентин Евгеньевич отмечает, что развитие литературных теорий иногда сворачивает на тропу забвения, новая литературная теория вытесняет предшествующую, словно предшественников и не существовало. Нигде ещё не попадалось мне столь отчетливого указания на такую забывчивость. Несомненно, это так. В советских условиях, особенно на раннем этапе, вытеснение совершалось по ходу борьбы до того жестокой, что государственно-партийная власть вмешивалась и безжалостно устанавливала консенсус. В самом ли деле Переверзев попал в ссылку за «вульгарный социологизм», а Воронский поставлен к стенке за увлечение фрейдизмом? Из того, что стало известно за последние годы, ясно: подоплекой была политическая борьба, подоплеку борьбы ещё предстоит выяснять, пока в уже написанных историях чудовищной схватки слишком много домыслов и недостаточно документов, а показания свидетелей и выживших участников пристрастны. Очевидно одно – взаимная беспощадность, литературные теории разлетались на куски, а поколению Хализева выпало собирать «разбитые горшки», поневоле станешь эклектиком, выбирающим уцелевшее из пепла и осколков различных направлений. Валентина Евгеньевича можно уподобить тому подвижнику из «Пуритан», что очищал от наросшего мха плиты на могилах участников гражданских и религиозных войн. А роман Вальтера Скотта, как мы знаем, читает, забывшись, герой романа, что был создан бывшим студентом Московского Университета.
После окончания МГУ эхом университетских лет имя Валентина Евгеньевича прозвучало для меня в коридорах ИМЛИ, когда начал я там работать референтом при Отделе зарубежной литературы. Слышалось: «Хализев написал… Хализев отметил». Он выступал рецензентом трудов Института Мировой литературы, его фамилия произносилась иногда с опасением («чересчур вне направлений!») и неизменно с уважением, как говорят об авторитетах.
Голубые мозги
«Гоголевский слог определяет себя сам – “метко прибранным словом”».
С. Г. Бочаров в «Теории литературных стилей».
… Облака, тучи закрывают небо, вдруг проясняется и взору открывается голубой небосвод. Таково впечатление от работ Сергея Бочарова. «Голубые мозги» – удивительная способность раскрывать текст классический так, словно в самом деле впервые прочитанный.
Во времена догматические, подцензурные нам интерпретация служила приемом преимущественным, вселяя чувство относительного освобождения. Ещё не зная слова феноменология, интерпретировали всё, наслаждаясь возможностью прочесть и понять по-своему, вопреки со школьной скамьи предписанному историко-социальному детерминизму. Иные, дорвавшись, вершили произвол, насильничали над текстом. Но Сергея отличала естественность понимания, текст становился понятен именно так, как его прочел Бочаров.
Помню гнетущее чувство от незнания, что сказать, когда нашему Отделу теории предстояло создавать очередной коллективный труд. Далеко не все можно было сказать, если говорить о социалистическом реализме, но директор Института, вышедший на свободу политзаключенный Борис Леонтьевич Сучков, относился к Отделу теории с особой требовательностью, ибо кто же ещё, как не теоретики, должны осмыслить ведущий метод советской литературы. Прочел Борис Леонтьевич ему представленную, объемом в тридцать авторских листов, нашу коллективную машинопись и забраковал; одобрил, и одобрил восторженно, одну статью.
То была статья Сергея Бочарова «Вещество существования». Предметом статьи послужил Андрей Платонов, в свою очередь вернувшийся, но уже посмертно – из долговременного небытия. Впрочем, вернувшийся ещё несовсем. Времена были брежневские, шел откат от хрущевской оттепели, считалось нужным притормозить с разоблачениями последствий культа личности. Произведения Андрея Платонова, в свое время неизданные, оставались неизданными, но речи полились недопустимые по поводу его переизданных произведений. Разразился политический скандал после выступления поэта и скульптора, однофамильца нашего директора, Федота Сучкова. На вечере памяти Андрея Платонова Федот Федотович, сам недавний зека, грохнул разоблачительную речугу, и, по мнению блюстителей литературного порядка, Андрея Платонова пора опять изымать и закрывать. Атмосфера образовалась напряженная. Между тем в статье Сергея, особо выделенной универсально образованным и всё понимающим директором, никакого напряжения не чувствовалось. Истолкователь прочитал из Платонова, что к тому времени стало доступно, и ясно изложил понятое им. А мы, как ни были мы угнетены сознанием собственной теоретической беспомощности, единодушно согласились с директорской оценкой. Ничего не скажешь: голубые мозги!
По поводу той же статьи, всем нам казавшейся чудом интерпретационного искусства, решился я приватно высказать Сергею замечание, одно единственное, касающееся первой его фразы: «Платонов поражает прежде всего языком». Нет, обращать внимание на язык – не дело читателя, разве что