История одного замужества - Валерия Вербинина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаю, – усмехнулся писатель. – Потому что тот, кто всеми силами показывает, что он над схваткой, рано или поздно получает по шее от обеих сторон.
– И это в том числе. Кстати, если тебя волнует вопрос оплаты – я отлично помню, как ты переживал, когда в молодые годы редактора регулярно забывали тебе заплатить, – я лично готов гарантировать, что за свои статьи ты получишь не меньше, чем за книги.
– Спасибо за щедрость, Жора, – отозвался Ергольский, и на этот раз в его голосе сквозила нескрываемая ирония. – Но, боюсь, я не могу ничего тебе предложить. Написать десяток статей или больше…
– Чем больше, тем лучше.
– Я понимаю, но марать бумагу ради того, чтобы подать на сто ладов одну и ту же простую мысль – что если в доме завелись тараканы, нельзя сжигать дом, чтобы бороться с тараканами, потому что прежде всего в огне пожара сгорят твои близкие… Ведь в конечном счете это и есть твои революции и то, к чему призывают твои горячие головы.
– Они вовсе не мои, ты же знаешь.
– Я выразился неточно, но, думаю, ты понял, что я имею в виду. Я согласен, что у Российский империи имеются свои недостатки, и я так же, как и ты, считаю, что пытаться уничтожить империю ради того, чтобы искоренить эти недостатки, глупо и недальновидно. Живи мы в другой стране, я бы написал на эту тему короткую статью и занимался бы дальше своим делом, но в нашей стране так не получится, и знаешь почему? Я уже говорил, что особенности народа отражаются в его языке; так вот, в русском языке есть слово «грызня», которое очень трудно перевести и которое характеризует все сферы нашей жизни. Это квинтэссенция, если угодно, нашего общества. Куда бы ты ни пришел, важнее всего понять: кто против кого и кто с кем грызется. Что в правительстве, что в литературе, что в науке, что…
– Матвей! Но ведь сейчас-то речь идет вовсе не об этом…
– Именно об этом, Жора, потому что ты предлагаешь мне – с самой благородной целью – включиться в эту грызню, стать одним из тех, кто неустанно поливает грязью своего противника только из-за того, что тот придерживается других политических взглядов, например. И наоборот: мне придется хвалить и одобрять людей, которые разделяют мое мнение, но которым я при встрече не подал бы руки. Ты только что упоминал деньги, однако в моем возрасте начинаешь ценить кое-что и помимо денег, например душевный покой. И я…
– Матвей, я говорил об оплате твоего труда, а не говорил, что собираюсь тебя купить. Ну ей же богу…
– Жора, прости, но у тебя типично журналистская привычка придавать словам собеседника не тот смысл, который они имеют, а тот, который ты хочешь в них видеть. Раньше, наверное, я бы согласился на твое предложение и даже колебаться бы не стал. В конце концов, что может быть приятнее, чем получать деньги за свои убеждения, которые обычно не приносят ни гроша? А теперь я сижу тут и думаю, похоже ли вон то облако над нами на жирафа или нет, и меня очень мало волнует, есть у меня авторитет, нет его и сколько олухов могут убедить мои призывы к умеренности. Ты мне сейчас начнешь доказывать, – добавил Ергольский, заметив, как блестят в сумерках глаза журналиста, – что я кого-то там боюсь, что меня пугает полемика, в которую я неминуемо ввяжусь, но все это чепуха. Как бы ни обзывали писателя, у него всегда найдется больше оскорблений для противоположной стороны, или уж тогда он просто плохой писатель… В конце концов, наша современная русская литература берет свое начало не от Пушкина – хотя он создал эталонные образцы поэзии и прозы, – а на век раньше, аккурат от грызни Сумарокова с Тредиаковским. Один другого клеймил нетопырем и в ответ получал, что он свинья, а в конечном счете ничего из того, что они написали, сейчас читать невозможно, кроме этой перебранки. Уж ее-то, в отличие от их произведений, никак не назовешь ни устарелой, ни высокопарной…
Чаев вздохнул. Он не любил, когда его друг пускался в литературные рассуждения – хотя бы потому, что сам в литературе был не слишком силен и даже не прочел ни одного романа Гончарова.
– Одним словом, – поддел он собеседника, – по-твоему, куда лучше сидеть в глуши бирюком и ничего не делать…
– Почему же бирюком, скажи на милость? Кроме того, я много работаю…
– Ну да, работаешь, но все равно – застрял тут, в Петербурге тебя не видно, вытащить тебя куда-нибудь отсюда – морока…
– Зачем меня вытаскивать? Мне и тут хорошо, уверяю тебя.
– Я же говорю – бирюк! С твоими доходами вполне мог бы Антонину Григорьевну за границу свозить, показать ей мир, да сам бы развеялся…
Писатель развеселился. Прежде они с Чаевым уже достаточно спорили на эту тему, и Матвей Ильич решил, что настала пора расставить все точки над «ё».
– Да я ведь ездил за границу, Жора, и даже не раз…
– Ну да, дважды, когда сочинял свой первый роман и после того, как его закончил, – съязвил журналист.
– Верно, и этого оказалось вполне достаточно. Пойми, Жора: я русский человек, и хорошо мне может быть только дома. Видел я и Версаль, и какие-то водопады швейцарские, и еще что-то и скажу тебе откровенно – красиво до чертиков, но все не то. Потому что на самом деле не Версаль мне нужен, а вот это, понимаешь – наша родная природа, где всюду простор, лес, луг какой-нибудь, где не их розы растут, а наши простые колокольчики или вот эти… голубые ромашки… – Он указал на кустистое растение в нескольких шагах от его кресла.
Антонина Григорьевна подняла голову.
– Это цикорий, Матвей, – сказала она вполголоса.
– Вот, вот! Цикорий, или как его там, неважно… Ты, Жора, говоришь – заграница. Но недоговариваешь главного, а главное-то как раз в том, что нас там нигде не любят, нигде не ждут и никому мы там даром не нужны. Разве что с деньгами – тратьте ваши деньги и убирайтесь прочь, вот такой у них подход. Мы-то, наивные, привыкли думать, что мы со времен Петра европейцы, часть общей истории, Наполеона отколошматили так, что он после этого уже не оправился, а они даже нашу победу над ним признают сквозь зубы, как будто одни англичане с ним справились. А Крымская война, Матвей? Ведь это же было совсем недавно! Ты помнишь, как они злорадствовали, когда пал Севастополь? Потому что им только и нужно было – поставить нас на то место, которое, как они считают, мы заслужили. А в их понятии мы заслужили только то, чтобы быть державой второго, а еще лучше третьего сорта и никогда не сравняться, например, с какой-нибудь Британской империей…
– Матвей, твои рассуждения довольно наивны, хотя в кое-чем ты, безусловно, прав. Но я не думаю, что кто-то сейчас рискнет оспаривать наше место в Европе…
– Жора, я тебя умоляю! Разве ты не понимаешь, что для европейцев Европа – понятие вовсе не географическое? Европа в общем и целом – это такой тесный доходный дом, где живут только очень старые, очень почтенные, очень заслуженные жильцы. Иных они не признают и равными себе не считают. К примеру, Сербия и Румынское королевство всегда географически находились в Европе, но для истинных европейцев, хоть тресни, они не Европа, и все тут. Что уж тут говорить о нас, ведь мы вообще застряли в Азии большей частью своей территории…
На дорожке неподалеку от собеседников показался юркий зверек, похожий на ласку, повертелся туда-сюда, покосился на коробку с шитьем возле Антонины Григорьевны и, шумно фыркнув, умчался по направлению к дому. Это был Шоколад, один из двух мангустов, которых Чаев привез в подарок Ергольскому. Одно время Шоколада и его подругу Марию-Антуанетту пытались держать в клетке, но беспокойные мангусты так шумели и так бузили, что Ергольский скрепя сердце согласился днем выпускать их на прогулку. Так как проследить за ними не было никакой возможности, он боялся, что кто-то может их обидеть, но вскоре Шоколад убил гадюку, которая пыталась ужалить работника, и снискал себе в округе громкую славу. Его и грациозную Марию-Антуанетту крестьяне прозвали «змееловами» и относились к ним с большим почтением, так что Ергольский больше не переживал, когда мангусты покидали дом и отправлялись обследовать прилегающую территорию. Писатель с детства любил живность, причем не только кошек и собак; когда он был маленьким, у него долгое время жил ручной заяц, потом еж, которого Матвей подобрал раненым и выходил, а потом принесенный одним из крестьян зверек, похожий на бесформенный комочек, который быстро вырос и оказался самой настоящей рысью. Рысь Машка была для Матвея Ергольского самым лучшим другом, самым любимым существом на свете, и когда ее по ошибке застрелили охотники, приехавшие в соседнее имение, он рыдал так, что мать в испуге вызвала доктора Колокольцева. Доктор, тогда еще молодой, конфузливый и совсем не такой ворчливый, как сейчас, осмотрел пациента и, отведя его мать в сторону, шепотом посоветовал ей больше никаких зверей в дом не брать.
– Ваш ребенок слишком чувствителен, другой такой потери он может не пережить…
Ергольский никогда не охотился; уступая друзьям – хотя бы тому же Чаеву, – он мог для виду пойти на охоту, но сам всегда почему-то мазал и никогда не попадал в цель. И сейчас, насмешливо щуря глаза, он слушал рассуждения журналиста о сегодняшней охоте, в которые тот пустился, чтобы сменить тему.