Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, вы не переживайте. Наш отец живой, — берет котомку с хлебом, огурцами.
— Живой? Ты, может, слышал что? — бросается к нему Югина, и лицо ее за одну минуту меняется: то освещается надеждой, то покрывается тенями.
Как ему жалко матери! Сказать бы все.
— Не слышал. Снился мне отец. А мертвые же не снятся, — проговаривает, раздумывая, и опускает глаза вниз.
— И мне снился, — вздыхает мать. — Когда мы уже, сын, услышим про своего отца? — целует его в лоб.
— Услышим, мама. Скоро услышим, — и его голос так звенит, что снова будит какой-то огонек надежды у Югины, и она снова вздыхает, глухо и тоскливо.
Дмитрий теперь еще более близким стал ей, как тень, ходил за нею. Работала ли, ложилась ли отдыхать — неизменно чувствовала его возле себя. Иногда во тьме даже руку протягивала, коснется кровати — нет ли ее половинки. Ясно видела его, причем больше парнем, в снах. И не знала Югина, что и этой ночью был возле нее ее Дмитрий.
Андрей, жалея мать, тихо выходит во двор, и сразу же его жалость размывается другим бушующим чувством: он будет искать отца у партизан в Городище.
Любовно потрепал коня по шее и тихо, чтобы не возбудить немца в другой хате, выезжает на улицу. Долгим взглядом проводит свой дом, двор, в мыслях прощается с матерью, бабуней, Ольгой — может не скоро увидит их. И жалость просыпается к своим родным.
«Может еще вернуться, посмотреть на них! Нет, кто возвращается — не имеет удачи».
Рысью выезжает на дорогу, а дальше — левадами. Оглянулся. Тяжелый туман закрыл его двор, село, и только неясно виднелись на Большом пути развесистые деревья.
На Бабизне повернул коня в объезд и подался на Городище. Обошел и пасеку, чтобы часом не встретиться с Марком Григорьевичем.
До самого полудня, натрудив коня, кружит парень оврагами и болотами. Однако нигде ни звука человеческого, только дерево шумит, только развивающиеся тучи летят по отяжелевшему небу, только, отряхивая пожелтевшие листья, ветер переговаривается с пересохшей травой и временами прокисшее замшелое болото зачавкает под копытом коня.
После полудня, объезжая буйную заросль кустарника, услышал, как недовольно заворчал ручей — наверное, какая-то преграда стояла на пути, так как дальше, в глубине, имел другой, более певучий звук. Направил коня к ручью.
Неожиданно из-за деревьев выходят, вооруженные автоматом и ружьем, двое: высокий хмурый дед с большим окаменевшим лицом и белокурый розовощекий парень.
«Партизаны, — остановилось сердце, и увлажнившимися глазами встречает он лесовиков. — Пусть отец-мать не сердятся на него. А если не примут? Примут! Разве же они не поймут его? Они все поймут». — От волнения дрожат веки парня и дрожат руки, все тело.
— Ты чего здесь блуждаешь? — строго спрашивается дед.
— Деда, вы партизаны? — чуть переводит дух.
— Вишь, какой интересный. Не рано ли?
— Я вас ищу, партизан.
— Может что-то должен передать? — немного добреет голос деда.
— Нет. Я сам к партизанам хочу. Разведчиком буду. Где большой не сможет, там… — доверчиво приближается к старику.
Но тот, как кнутом, секанул:
— А березовой каши не хочешь? Превражеское дитя! Что, мы тебя в кармане возить должны? Видишь, Федор, какой партизан нашелся! Ах ты, ленивец маленький!
— Деда!..
— Цыц! Запомни: детских яслей у нас нет и открывать не думаем. Игрушек тоже нет. И поворачивай коня, чтобы духу твоего не было. Не хочется мне штанишки твои спустить и крапивы наложить.
Ошеломленный, оскорбленный, возмущенный Андрей уже не может даже слова промолвить. Он забыл спросить, не слышали ли партизаны что-то про его отца.
А бородатый сердитый дед, заложив пальцы в рот, пронзительно свистнул, раз и второй раз. Конь шарахнулся в сторону и испуганно помчал под бугорок. Андрей, прикусив губу, из-за плеча злым взглядом смерил деда и, вытягиваясь, горделиво полетел вперед.
Дед Туча долго смотрит вослед пареньку, покачивает головой и говорит к Федору:
— А видать, боевое дитя.
— Зачем вы его так?.. Жалко маленького.
— А мне не жалко! И куда же с ним сейчас деваться?.. Не крикни на него — привязался бы, как тень. Это из упрямых. Ты не заметил, как он на Дмитрия Тимофеевича похож?
— В самом деле! А как на коне сидит, как влитый, — любуется Федор фигурой Андрея, исчезающей между деревьями.
— Вот после этого и подумай себе, человече: какой черт может поколебать нас, если и старое, и малое к оружию тянется? Видишь, какой мелкий болт, а уже партизан ищет… Ну, пошли, Федор, за фашистом следить. Хотя какая-никакая, а все-таки работа.
А Андрейка уже выезжает из Городища.
«Какой вредный дед, какой бешеный дед, — и слезы обиды и злости падали на гриву коня. — Ну, хорошо же. Не принимаете, не хотите — сам стану партизаном. Сам буду партизанить». Крепко сжимает дрожащие губы и кулаки.
ХХХ
Высокое предрассветное небо заслонили заросли колючего терна. На мелколиственных ветвях густо синеют окутанные сизой пыльцой ягоды, перемежеванные растопыренными пучками продолговатых колючек. Кустарник здесь переплелся таким густым венком, что и вылезать из него не так-то безопасно.
Еще в памяти Созинова проплывают холодные лоскуты недобрых переживаний, а сердце начинает согреваться той надеждой, тем предвестником радости, когда уже что-то сделано и чувствуется сила сделать еще больше, значительнее.
Снова воображение перебирает приметы и леса, и поля, и дороги, которыми его вели — сейчас так нужно найти в бесконечном мире тот небольшой клочок земли (справа на серую дорогую выползают из лесу покрутившиеся корни, впереди, в глинистом овраге, звенит ручеек, а посредине — поле с гривастым овсом). Там лежит на земле его наган. Достать его и начать партизанить — хватит уже догонять своих, если все дороги забиты немцами.
Отыскивает окантованные ресницами головки мака, и сладкое зерно еще больше возбуждает голод. Терпкие терновники аж обжигают рот, быстро набивают оскомину. Эх, сейчас бы кусок доброго черного хлеба, пересыпанного крупчатой солью, или миску горячего борща.
Теснее затягивает ремешок на поясе и осторожно вылезает из кустарника. И вдруг настораживается: слышит впереди себя тихий прерывчатый стук, будто кто осторожно ступает по земле.
Созинов опасливо отступает назад, прячется за зубчатым клином кустов. Шаги приближаются, и будто одновременно с ним бухает напуганное сердце.
«У тебя же теперь одно оружие — ноги. Плюгавенький сопливый фриц подстрелит, как зайца. И ничего не сделаешь».
И блаженное облегчение теплом заливает все тело. Между деревьями мелькнул голубой, в белую горошину платочек. Девушка в синем платье вышла из просеки, осмотрелась, остановилась возле корневища ясеня. Как раз всходило солнце и осветило невысокую гибкую фигуру. Две тяжелые черные косы оттягивали назад девичью голову. Пристально смотрела вдаль, готовая встрепенуться, как птица перед взлетом. Смуглые щеки девушки просвечивались бледной усталостью; беспокойно поднималась под блузкой грудь. Сапоги, одежда припали пылью, местами порваны.
«Эге, видно и ты, несчастная, немало пережила за эти дни» — и легко вышел из кустарника.
Вздрогнула девушка, шагнула назад, но, видя добрую улыбку, остановилась, гибкая и настороженная, будто дерево перед ветром…
— Не бойся, девушка. Я тебе злого не сделаю. Доброе утро, — подошел к ясеню.
— Доброго здоровья, — посмотрела прямо грустными карими глазами и сразу же пригасила их длинными ресницами.
— Куда идешь лесами?
— Домой.
— Сколько же до твоего дома?
— Да немало.
— Далеко отбилась?
— Далеко, — и вздохнула.
— Как тебя звать?
— Соломия.
— А не страшно самый странствовать?
Помолчала, но доверчивый взгляд, полное приязни округлое лицо развеяло настороженность, недоверие.
— Страшно. Да еще теперь, когда по всем дорогам… — и не досказала. — А вы куда путь держите?
— Еще и сам не знаю. С дороги сбился, убегая из плена.
— Сидели?
— Сидел, чтобы во веки веков не сидеть.
— И я сидела, — уже веселее улыбнулась.
— Выпустили?
— Нет, сама… вышла.
— Это хорошо. А как же?
— Институт я свой догоняла, да и попалась фашистам в руки, — сразу же нахмурилась. — Завели нас в загон для скота, плохонький такой, только тремя колючими проволоками огражденный — не успели свою «технику» показать. А караулили хорошо. Попробовали мы ночью выскочить — убили двух девчат. И не забирали несколько дней, чтобы другие боялись… Сидим, голодом морят. Слухи разные идут: одни — что будут выпускать, кто не комсомолец, не член партии; другие — что понемногу будут расстреливать; третьи — что повезут на каторгу. Присматриваюсь к лагерной жизни, замечаю, что днем охрана не так следит. В воскресенье по дороге, недалеко от лагеря, идут люди на ярмарку. Выбрала я минутку, когда людей больше было, а дежурный отвлекся, проскочила сквозь те проволоки и прямо к людям; те обступили меня, запрятали от дурного глаза. Вот и пошла я в свой край. Снова чуть в руки немцев не попала. Облава же теперь за облавой… Вот и иду лесами сама.