Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, у Максима Петровича на чердаке нашел целую военную библиотеку — сын лесника учился в Военной академии. И теперь Созинов начал просиживать все время над книжками. Изучал все, что может пригодиться ему, особенно в условиях партизанской борьбы. И впервые за эти дни, сладко ныряя в теоретические размышления, начал успокаиваться и наполняться тем приятным весом, когда всем телом ощущаешь крепкий приток утраченного душевного равновесия.
Одну за другой перечитывал книги, и ложились они в памяти крепко, как кирпичины в здание; увеличивалась сила, значимость своей жизни. Это все пригодится ему. Еще как пригодится! Нет, хлеб напрасно он не будет есть.
Взволнованный и преисполненный прочитанным, часто отвлекался от стола, широко шагал по комнате или выходил во двор, в лес, где крутилась по хозяйству работящая и бойкая Соломия с медлительной Еленой Михайловной, молча, без единого слова тоскующей по своим сынам. Только осталась теперь у нее родня — невестка, жена среднего сына.
С сокровенным волнением Созинов следил за малейшими движениями девушки, чувствуя, что с каждым днем все больше и больше его тянет к ней. Преодолевал свои чувства, останавливал, как перегораживают гатью весеннюю воду, а они прибывали, давя своим весом на неспокойное сердце.
Аж неудобно было, что взгляд так жадно вбирал в себя девичью фигуру, стройную и подвижную, с горделивой головой на прямых, чуть округлых плечах. Все в ней казалось ему завершенным и чистым: и бархатный взгляд продолговатых глаз, и усмешка, что укладывалась в округлые ямки на кончиках губ, и легкая осторожная походка с характерным нажимом на носки, приближающиеся друг к другу, и певучая мелодичная речь, очерчивающая ослепительные зубы с желобком посредине, и теснее смыкающиеся к переносице ровные, небольшие брови.
В мыслях всегда видел ее рядом с собой: то они вместе в лесах дрались с врагом, то он сам возвращался с партизанами в лагерь, а она уже ждала его на пороге землянки, улыбаясь глазами и боясь броситься навстречу…
«Такая не бросится — естественная сдержанность угомонит глубочайшие чувства, только взгляд скажет обо всем».
И нелегко было, когда замечал, что девушка сторонилась его. Нет, не сторонилась, а была слишком ровная и сразу же ресницами прикрывала глаза, когда ловила его долгий взгляд. С боязнью замечал, что натянутые чувства все хуже слушают его, размывают поставленные преграды и вот-вот выплеснутся через край…
Как-то в ясное предвечерье, когда дымчато-зеленоватые волны заката покачивали обломки золотых плотов, возле озер прозвучал выстрел. Созинов, стиснув наган, стремглав выскочил из дома. Осторожно пробираясь между деревьями, увидел посреди озера на лодке Соломию — она быстро гребла к высокому осокорю. За кормой, закипая, выворачивалась и глухо стонала вода.
Вот лодка ткнулась в черно-зеленое плетение мха, и девушка выскочила на берег. В одной руке она держала винтовку, а в другой — убитую сову. Увидев Созинова, застыла на месте, горделиво подняв вверх оружие.
— Михаил Васильевич! Михаил Васильевич, вот посмотрите! Счастье нашла!
— А ум, кажется, потеряла? — строго крикнул на девушку. — Нашла место, где стрелять! Полицаев, охранников надумала к лесничеству привадить? И так уже кое-кто из этих собак на Максима Петровича косится.
— Не выдержала, Михаил Васильевич, — виновато вздохнула и бросила на землю крапчатую, проржавленную птицу; по-стариковски злая и плоская голова совы люто светила желтыми вытянувшимися зеницами.
Созинов крепко, обеими руками, перехватил винтовку; заволновался, почувствовав знакомое касание приклада к плечу. Теперь он понял, почему не удержалась Соломия и победным выстрелом всколыхнула дубраву.
Это был выстрел надежды! Михаил прищурился и чуть сам не отвел курок.
— Где взяла?
— Там… — неуверенно показала рукой. — Возле болота в кустах валялась.
— Навряд, — засомневался, пристально осматривая цевку. — Нигде не побитая ржавчиной. Где, говоришь, взяла?
— Я ее… у надзирателя. Замешкался он в лесу, когда лесорубы домой шли. Под хмельком был.
— У надзирателя? Молодчина! Я думал, ты только по хозяйству умеешь возиться, — засмеялся.
А девушка оскорбилась:
— Лучшего придумать не смогли? В вечные кухарки назначили? Не на то меня комсомол растил.
— Верно, Соломия, — передал оружие девушке. — Береги ее, как жизнь. А сейчас надо проверить, не привлек ли твой выстрел какую-то ночную птицу.
— Тогда мы ее спровадим в ночь, — решительно сверкнули глаза Соломии. И тот неожиданный холодный взгляд надолго запомнил Созинов: вот тебе и лирический характер…
Оба тихо расходятся над озерами, которые, будто подсолнухи в цвету, пламенеют вечерними красками.
XXXІ
Четкий, до боли четкий родной пейзаж. Над горизонтом небо бледно-синее, а чуток выше застыла отяжелевшая картина облаков, перемежеванная потрескавшимися тропинками просветов. И не черные облака, и не синие. Но есть в них краски и дух чернозема и голубизны; и не певучие они, а тревожные. И так оттеняют то ли часть левады с чашами осокорей, то ли пожелтевшую улицу, то ли одинокий дом, что сердце сожмется, и память надолго сохранит это очертание, как узор какой-то бушующей весны или отяжелевшего лета. Невыразимую значимость придает всему приглушенный солнечный свет. И на что уж стерня, но и та привлечет к себе глаз, возбудит какую-то мысль.
А под облаками земля чернотелая, истоптанная копытами, избитая машинами, размолотая танками, покромсанная бомбами, снарядами. Над дорогой одинокая верба, расколотая миной, с изодранной, покореженной корой. Пора бы умирать, но не умирает, только листьями плачет, тихо, медленно, как вдова. Падают листья на черную, полусгнившую стерню, на развороченную, перепрелую полукопну, на распухшие снопы, из-под которых полулуниями прорастает насеянная рожь.
Немует поле.
И словно тяжелый вздох, потихоньку вверх поднимается дорога, посеченная складками, поклеванная воронками, как оспой. Чем ближе к горизонту, тем гуще из-под земли горбатится замшелый, побитый ненастьем камень — то кругами, то плитами. И вдруг возле кустов терна, шиповника земля обрывается крутыми гранитными ярами. Здесь ее рассекает позеленевшая сабля реки. Буг, зажатый с одной стороны массивными складками тускло-синего камня, а с другой — волнистыми лесными холмами, медленно течет, будто спит осенним днем. Пасмурные каменоломни в погожий час перебрасывают с одного берега на другой неровные тени. Глубокие карьеры, до половины залитые позеленевшей водой, заваленные несобранным камнем, иногда громыхнут выстрелом — кусок гранита оторвался — и снова чутко прислушиваются к шепоту волны, к шелесту ветра. А кручи отвесные и высокие, сами тучи цепляются за них; может то они, а может ветер качает обвисший сухой куст терна, и он гудит, как басовая струна. Аж легче дышится, когда глаз, вместо застывшей угрозы камня, увидит поле с поднятой, словно в вздохе, грудью.
Немует поле. Не соединяют его с небом теплым синим дыханием тракторы, не дрожат над машинами молодые деревца сиреневого дыма. Нет на нем ни пахаря, ни коня, ни плуга. Только поломанная телега виднеется с поднятым дышлом, только ворон на дышле осматривает мир.
Слышали ли вы когда-нибудь осеннюю предвечернюю песню колхозников? Возвращаются они домой, натруженные, налитые доброй усталостью, горделиво спокойные, горделиво уверенные. А поле вокруг то черное, то прозрачно-зеленое, а небо пасмурное, только над землей дрожит поток расплавленного металла, сдерживая темень. И неожиданно охватит всех задумчивость, и песня сама польется из той задумчивости, тихо и широко. И теплее станет тогда в холодном приволье, и придут новые думы, и в такие минуты захватишь сердцем еще новый кусок жизни, обогатишься умом, и новое зерно прорастет в тебе для себя, для людей.
Немует теперь приволье.
Только небо темное, и земля почерневшая, и черный ворон между небом и землей.
И вдруг загудело поле, зазвенело железом, заголосило.
Своими нивами понуро шли пожилые мужчины, молодки, девчата. Не на работу шли. Длинный прямоугольник огородили черные шинели, топча землю крепкими размеренными ударами, неподвижно неся перед собой горбатые автоматы. А позади — село, родня идет, остановится и снова идет, как за гробом.
Остановились две черные шинели. Как вороны, каркнули что-то и повели железными клювами на толпу. Шарахнулись люди назад. Коротко треснули очереди, правда, поверх голов, и гитлеровцы, переждав минуту, поворачиваются и размеренно бьют дорогу массивными сапогами.
Вверх поднимается дорога; в утоптанных пылью следах кое-где темнеет оспинка: то ли дождевая капля, то ли расплющенная ногами слеза; на стерне, как раненная птица, поднимает белые крылья потерянный платок.