Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто же за тебя дело будет делать? Может мне прикажешь? При советской власти разве так на поле работала? — конем с дороги свернул Варчук, подъехал к ней вплотную. Горячее дыхание лошади обвеяло ее руки, вспотевшие груди.
Неожиданно под старость Сафрон раздобрел, потолстел, будто стал моложе, только синяки под глазами еще больше почернели, и, как округлившиеся куски рашпилей, были иссечены комочками пористого тела. Говорили в селе, что даже к молодым женщинам начал приставать. Что же, отъелся на чужом горе.
— Чего же молчишь, баба?
— Мне не о чем с тобой тары-бары разводить.
— Вон какая гордая. Может, еще своих ждешь?
— Таки жду.
— Кого? Своего драчуна?
— Армию Красную выглядываю. Сталина жду.
— Не дождешься, старая нечисть. Были ваши большевички, да все вышли. Ну, чего же не вяжешь?!
— Жду, пока ты перебесишься и с глаз гнилым туманом исчезнешь.
— Я ж тебя! — и поднял арапник, наезжая конем на женщину.
Та оттолкнула от себя горячую лошадиную голову.
— Ударишь, может? Покажи свою храбрость. Все в селе говорят: храбрый ты, а мне не верилось. Ну, ударь! — упрямо взглянула на налившегося Варчука.
— Руки пакостить не хочу, пусть другой пакостит. Только штраф завтра, как миленькая, заплатишь, — огрел нагайкой коня и помчал дорогой, закрываясь черным столбом пылищи.
«Будто и не мать его породила».
Однако быстро забыла об этом — снова пришли мысли — все о нем, о сыне своем.
И ночами плохо спала, чаще садилась у окна, выглядывала Дмитрия.
Только замаячит какая-то фигура на дороге, уже места не может себе найти. Верила, что Дмитрий не сегодня-завтра подаст ей весть. А дни шли, иссушая вдовье тело и сердце. Стала еще молчаливее, а если приходилось сказать какое слово в разговоре, непременно вспоминала Дмитрия.
Вбежала как-то в воскресенье к Югине Килина Прокопчук. Быстрым глазом осмотрела дом — нет ли немца, и улыбнулась заговорщицки и счастливо.
— Слышишь, Югина, что на свете делается?
— Что же? — оставила подметать пол.
— Иосифовы дети этой ночью погуляли на дороге — две машины взорвали. Трупов немецких — что бревен наложили, сами же, как ветер, исчезли.
— Чьи это дети, говоришь? — подошла Евдокия к Килине.
— Йосифа Виссарионовича, нашего Сталина. Партизаны, значит.
— Может, и наш Дмитрий в партизанах.
— Может. А какую новую сказку о партизанах говорят!
— Расскажите, тетенька! — заискрились глаза у Андрея.
— Это же сказка.
— Пусть сказка, лишь бы о партизанах.
— «Что это в поле краснеет?» — спросил немецкий генерал своих офицеров. «Мак» — ответили те. — «Мак? Вырубить, вытоптать его, так как он укрыл поле, как красные флаги». Бросились фашистские воины и танками, и машинами, и так, пешком, истреблять мак. Ревут машины, гремят танки, земля гудит. Но только подъехали к красному полю — начали вверх взлетать. Ни одна машина, ни один фашист не вернулись назад. Удирая, спросил генерал своих офицеров: «Что же это краснело на поле?» — «Это партизаны ленты накалывали» — ответили те. «Не гут, не гут, — покачал головой генерал. — Что же это будет, когда они воевать начнут?»
— «Что это в поле то поднимается, то опускается?» — спросил во второй раз фашистский генерал своих офицеров. «Ячмень» — ответили те. «Ячмень? Вырубить, вытоптать его, чтобы и стебелька не осталось». Бросились немецкие воины и танками, и машинами, и просто пешком истреблять ячмень. Ревут машины, гремят танки, земля гудит. Но только подъехали к полю — начали вверх взлетать. Ни одна машина, ни один фашист не вернулись назад. Удирая, спросил генерал своих офицеров: «Что же это качалось в поле?» — «Это партизаны усы закручивали» — ответили те. «Не гут, не гут, — покачал головой генерал. — Что же то оно будет, когда партизаны воевать начнут?»
— «Что это зеленеет вдали?» — спросил в третий раз фашистский генерал своих офицеров. «Вода в пруду зеленеет» — ответили те. «Сорвать плотину, спустить воду!» — приказал генерал. Бросились немецкие воины и танками, и машинами, и просто пешком разрушать плотину. Но только подъехали они к пруду — начали вверх взлетать. Ни одна машина, ни один фашист не вернулся назад. Удирая, спросил генерал своих офицеров: «Что же это зеленело?» — «То партизаны рубашки надевали» — ответили те. «Не гут, не гут, — сказал генерал. — Что же будет, когда партизаны воевать начнут?»
— Аж тут земля гудит, поют копыта, оружие звенит и песня, как ветер, летит. «Кто это поет?» — спросил генерал своих офицеров, но уже и спрашивать не было у кого: всех как корова языком слизала.
— А это мы, партизаны! — и как ударят партизаны по гитлеровцам, разнесли их, как черную тучу, а потом сказали: «Вот подыхайте, фашисты, чтобы наших цветов не топтали, нашего хлеба не ели, нашей воды не пили»…
— В Яновских лесах парашютисты к партизанам спустились. Послали немцы облаву, да мало кто из нее вернулся. Доброго чеса дали, — отзывается горделиво Андрей.
— Может, и наш Дмитрий с теми парашютистами, — вздыхает Евдокия.
— А что еще говорят люди! — не утихает Килина. — Кармелюк со своими ребятами появился. Фашистов бьет, полицаев бьет, бандеровцев уничтожает. И суд простой у него. Поймают кого-то из нечисти, Кармелюк у людей спрашивает: «Что он сделал?» — «Жег» — скажут. «Тогда и его сжечь на огне». И горит проклятая душа, а Кармелюк дальше, от села к селу идет, свой суд вершит, грозный и справедливый.
— Может, и наш Дмитрий ходит с молодцами Кармелюка.
— Чудное вы говорите, тетенька, — улыбнувшись, не выдержала Килина. — Разве же может один человек быть то с Кармелюком, то с партизанами, то с парашютистами.
— А где же ему, по-твоему, быть? — оскорбилась Евдокия. — Может, скажешь, на службу к германцу пошел? Он у меня никогда у Сирка глаз не занимал, а дороги ему только выпадают или к Кармелюку, или в партизаны, или в парашютисты. Поживешь — вспомнишь мое слово.
— Пусть будет так, — сдвинула плечами Килина.
— Не пусть будет, а так оно и есть, — настаивала мать на своем. — Совесть у него чистая. — И выходила из хаты, горделиво и обижено, когда замечала в глазах соседки искорки удивления. В сад под хутором пойдет, да и сядет у расколовшейся прогнившей дубовки — здесь когда-то Дмитрий любил сидеть. Все, что было мило Дмитрию, стократ милее стало Евдокии. Придет с работы и, если никого нет в доме, все фото Дмитрия обцелует, к сердцу прижимает, будто это был сам ее сын. Хотела раз Югина из Дмитриевой сорочки блузку Ольге пошить.
— Не надо, дочка. Перешей из моей блузки.
Что-то новое появилось в характере Евдокии. Была она той самой Евдокией, хозяйственной, степенной, не такой, что гнется, куда ветер веет, но когда речь заходила о Дмитрии — забывала все на свете. И жалко было смотреть, и слушать ее, измученную, переболевшую самыми великими болями — материнской любовью.
XXІХ
Дети ничего не прощают старшим. На долгие годы западает в их души несправедливость, глубоко и мучительно.
Приведя с пашни трофейного коня, Андрей долго рылся на чердаке в книжках и недовольный, облепленный пылью и паутиной, слез в сени.
— Что искал на чердаке, сын?
— Книжку какую-нибудь почитать. И не нашел — все прочитано и перечитано.
— А чего же ты к учителю Ефрему Федоровичу не пойдешь?
— Пусть у того нога отсохнет, кто к нему пойдет.
— Будто он что? Продался?
— Продался ли — не знаю, а что слизняк — всем известно.
— Как ты смеешь говорить так про своего учителя?
— А как он посмел пойти работать на молочный пункт, да и еще на людей кричать, чтобы скорее немцам молоко выносили? Я раньше — сижу в классе — и слова не пропущу. Читаю ему стих, рассказ — всей душой дрожу, так ли понял написанное. Сядет он, учитель, возле меня, разговорится и сам что-то прочитает. Хорошо читал — так у меня сердце и защемит, и засмеется. А теперь он людям читает: «Восемьсот литров молока — немного. Кто не вынесет — корову заберем» — злобно перекривил. — Попробовал бы он теперь свою руку мне на голову положить — в глаза плюнул бы.
— Разве так можно? — улыбнулась в душе.
— Можно, мама.
— Может, человека горе заставило.
— Горе? А Никите Демьяновичу, на двадцать лет старшему, не горе? Приглашали же бандеровцы учительствовать — не пошел. «Старый» — говорит. За пять верст рыбу в Буге ходит удить, с похлебки на воду перебивается. А вернутся наши, как этот старик учить нас будет!
— А будет, — призадумалась Югина, переносясь мыслями не к учителю, а к своему мужу.
Андрей пообедал, выследил, когда никого не было на дороге, быстро вскочил на коня и, пригибаясь к гриве, галопом помчал левадами к лесу.
Свистит в ушах ветер, забивает дух, курлычут звонкие копыта, а парень упивается быстрой ездой. В лесу на лету соскакивает с вороного, бежит поляной, держась за повод так, словно летит.