Глиняный бог - Анатолий Днепров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, видимо, проголодались? — спросил я его.
— Как обычно. У Некерта я жрал еще больше. Особенно перед соревнованиями.
— А кто такой Некерт?
— Директор нашего клуба. Клуб “Гранитный кулак”, слыхали?
— Нет. Я спортом никогда не интересовался.
Он перестал жевать, и его единственный глаз изобразил презрение.
— Ну и тип! — рявкнул он. — Сейчас нет таких, кто бы не любил посмотреть, как люди бьют друг другу морду.
Я подумал, что он почти прав. Во всяком случае, таких очень много, может быть, больше, чем нужно.
— Вам, я вижу, не повезло.
— Ерунда. Отдохну здесь и опять вернусь к Некерту. Сенсация! Боксер с одним глазом.
— Это будет очень трудно.
Он съел два бифштекса, куриную ногу и принялся за котлеты. Все это запивалось крупными глотками кислого вина. На мгновенье он сделал паузу, отвалившись на спинку кресла, засопел.
— Глаз, это что… Вот Релику не повезло совсем. У него раскололся череп.
— Это варварство, — заметил я с отвращением.
— Ха! Чем больше увечий, тем больше это публике нравится. В нашем клубе можно драться с кастетом и без перчаток. Коммерческие драки. Сбор фантастический.
Помолчав немного, он спросил:
— Вы не знаете, сколько будет это продолжаться?
— Что?
Я решил, что он задумался над философией своего звериного ремесла.
— Свет.
Я не понял.
— Все время вижу голубой свет. Как небо через молочное стекло.
— Вы этим глазом видите свет?
Он кивнул.
— Значит, там еще идет воспалительный процесс. Он оказывает влияние на зрительные волокна.
Он снова принялся есть, тяжело сопя. Слева от него росла гора пустых тарелок.
— А кто эта бабенка?
Я понял, что это относилось к Голл, и его грубость меня возмутила.
— Это вам не клуб Некерта. И никаких бабенок здесь нет.
— Есть. Точно есть. Знаете, какие ко мне ходили порядочные? Ха–ха! Жены директоров. Дочки президентов компаний. Так вы говорите, воспаление?
— Воспаление. Если хотите, я могу посмотреть ваш глаз — в этом я кое‑что смыслю.
— Доктор?
— Почти. Вернее, да. Что у вас с глазом?
— Вытек. Надоел этот голубой свет. Вижу его, даже когда сплю. И повязка не помогает.
У выхода из кают–компании мы столкнулись с Голл. Она выходила из комнаты Сэда с кипой журналов. Боксер подскочил к ней и выхватил пачку из рук.
— Помочь, крошка?
Голл кокетливо улыбнулась, и мне стало противно. Боксер понес журналы в библиотеку, а Голл подошла ко мне.
— Жаль парня, — сказала она. — Это знаменитый Куинс Рисдер. Я несколько раз смотрела его бои. Восхитительно! Сколько темперамента! Куинс Рисдер и не знает, что у меня есть его автограф. Тогда он прибил Кэмпа Торена, и у того из правого уха хлестала кровь, Куинс макал в нее указательный палец и тыкал им в протянутые бумажки и открытки с его изображением. Мне тогда ужасно повезло.
Я посмотрел на нее, как на пациентку, пришедшую ко мне, врачу–психиатру, на прием.
— Голл, вы знаете, что происходило в Римской империи накануне ее гибели?
— Нет, не знаю, — откровенно призналась она.
— А что такое бои гладиаторов?
— Это что‑то вроде боя быков?
— Почти. Или скорее вроде той драки, о которой он с таким восторгом рассказывает. Неужели вам нравится такое зрелище?
Она весело расхохоталась. Я прервал ее смех.
— С вами Боллер больше не проводил опытов?
— Нет. Но во время последней встречи пообещал, что сдержит свое слово. Это насчет кино.
10
Волны, волны, волны… Они вытянулись бесконечными линиями на черном фоне через тысячи страниц научных журналов и книг. Волны головного мозга, волны части головного мозга, волны группы клеток головного мозга, волны одной–единственной клетки головного мозга. Неутомимые приборы писали их с тупым упорством, а ученые ломали голову над их объяснением, и в их головах тоже неслись волны — электрические, экситонные, фононные, магнитные.
А потом создавались приборы, которые сами генерировали волны, и теперь эти искусственно создаваемые волны подводили к голове, к мозгу, к участку мозга, к группе клеток, к единственной клетке, и ученые наблюдали, что из этого получилось…
Человеческое “я” постепенно растворялось в океане волн, записанных на черных полосках осциллографических лент, и по мере того, как я углублялся в чтение статей и в расшифровку волн, мне начинало казаться, что и я медленно исчезаю, куда‑то ухожу в темноту, превращаюсь в то черное поле, по которому бегут электрические волны…
Я начинаю с ужасом замечать, что становлюсь ничтожно малым, крохотным, предельно примитивным, состоящим всего лишь из каких‑то волн. Вместо мыслей у меня волны, вместо чувств — опять волны, вместо переживаний — снова волны. Гордость — это волны, и они мало чем отличаются от волн оскорбления или волн радости.
А какая утонченная экспериментальная техника! Какие приборы! Какие электроды! Волны усиливают, анализируют, пересчитывают. Их автоматически дифференцируют и интегрируют. Их собирают вместе или раскладывают на компоненты Фурье. Их направляют в электронную машину, которая их расшифровывает и печатает на ленте то, что она думает об этих волнах. Гигантские полированные коробки с гудящими радиолампами подключаются к мозгам тех, кто смеется, плачет, сердится, поднимает тяжести, бежит, рождается или умирает…
А в это время записываются волны.
Когда я допоздна засиживаюсь над журналами, ко мне иногда украдкой приходит Голл, и я сжимаю ее в объятьях, стараясь не думать, что ее, как и всякого человека, можно разложить на волны и импульсы… Целуя ее, я в душе проклинаю тех, кто впервые обнаружил волны. Я поминаю недобрыми словами мюнхенского докторишку, это он первый приладил, электроды к голове человека и обнаружил, что в них возникают электрические колебания.
Имею ли я право его бранить? Если бы это сделал не он, кто‑нибудь все равно додумался бы до этого, и все пошло бы так, как идет сейчас. Я шепчу Голл, что поступь науки неизбежна, в ней существует какая‑то проклятая неумолимость, от которой нет спасения. Но Голл ничто не волнует, и ей просто со мной приятно, и она покорно соглашается со всем, что я говорю.
В темноте мне слышно, как бьется ее сердце, как ритмично и глубоко она дышит, и я с отвращением ловлю себя на том, что считаю частоту сердечных ударов и вздохов. И становится совсем противно, когда вспоминаю, что в это самое время тысячи мелких проволочек передают куда‑то волны… Те самые волны, которые означают и любовь, и сон, и само мышление…
Я уже привык к тому, что надо мной, и над Голл, и над Сэдом, и над боксером поставлен эксперимент, и что нас давным–давно разложили на волны и импульсы… Ну и пусть. В конечном счете, если об этом не вспоминать в темноте, когда я с ней, то все становится на свое место. Если бы люди постоянно размышляли над тем, что с ними делает жизнь, никто бы этого не вынес. Хорошо, что в каждое мгновенье человек может думать только о чем‑то одном, и еще хорошо, что он усилием воли может заставить себя о чем‑то не думать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});