Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Позови Османа.
Я вышел в коридор.
Осман разговаривал с хозяином гостиницы, итальянцем, на совершенно тарабарском языке, что, однако, не мешало им понимать друг друга. Хозяин встревоженно расспрашивал о больном, опасаясь, что постоялец умрет у него в доме и отпугнет других гостей. Осман же разрывался между желанием припугнуть хозяина и суеверной боязнью слов, которые скажешь ненароком, а они, не дай бог, еще сбудутся, и поэтому только пожимал плечами и отделывался общими философскими замечаниями («все в руках божьих»), показывая вверх, и хозяин растерянно таращился в ободранный потолок, провожая взглядом его указующий перст.
Я сказал Осману, что Шехаге совсем плохо и что он зовет его.
— Что с ним? — испугался он.
— Я иду за врачом.
— Неужто до того дошло? А может, ты зря напугался? Вот уж не везет так не везет! Не даст дьявол встать на собственные ноги, человеком сделаться!
— Ступай к Шехаге!
— Иду. Честно говоря, подозрительна мне его болезнь,— сказал он, нюхом улавливая преступление.
От хозяина гостиницы я запасся несколькими нужными мне словами и узнал, что врач живет — третья улица налево, вторая направо, потом вниз, вверх, снова направо, словом, я его еле-еле нашел; приступ ревматизма, скрутивший лекаря как раз сегодня, помог мне застать его дома.
Мне сразу вспомнился больной травник Махмуда, который всех лечил, а себя не мог вылечить, но выбирать не приходилось. Кое-как мне удалось уговорить врача пойти к больному; дукаты, на которые я не скупился, сдвинули с места его скрипучие кости. Собственно, только дукаты его и убедили, потому что ни он не знал моего языка, ни я его (все выученные слова вылетели у меня из головы, остались лишь два слова: «пожалуйста» и «больной»), и я благодарил бога, что есть на свете вещи, в одинаковой мере понятные всем. Не знаю, что это за врач и как он разбирается в болезнях, да и какой прок знать, если сама судьба послала его несчастному Шехаге. В ревматизме он, конечно, мало что понимает, но Шехага болен не ревматизмом, в его болезни скорее может помочь счастье, чем врач. Но за счастьем сходить нельзя, а за этим хромым увальнем можно. Если счастье улыбнется Шехаге, то он и будет его счастьем.
Перед Шехагиной комнатой находились хозяин и его жена, они были в полном отчаянии оттого, что их заведение постигла такая беда — смерть чужестранца, и в то же время были настолько потрясены тем, что происходило рядом, что стояли как истуканы. Они коротко объяснили врачу, что слуга ворожит.
Не оборачиваясь, а может, и не зная, что они тут, Осман Вук стоял на коленях перед постелью Шехаги и, держа его обессиленную руку, медленно читал свою известную литанию из названий боснийских сел, но не с обычной веселой издевкой над нашей нищетой и убожеством, а глухо и монотонно, будто выполнял тяжелый долг.
В гостиничном номере над Большим каналом, протекавшим по городу Шехагиных грез, под оглушительный грохот карнавала раздавались мрачные слова нашей нищеты и горя:
— Злосело, Черный Омут, Грязи, Гарь, Голый Шип, Голодное, Волчье, Колючее, Трусливое, Вонючее, Змеиное, Горькое…
Вдруг Шехага скорчился, превратившись в клубок непереносимых мук, посинел, и его вырвало в полотенце, подставленное Османом. На губах выступила пена.
Врач подошел к больному, внимательно оглядел его, не прикасаясь к нему.
— Что с ним? — спросил он коротко и, как мне показалось, испуганно. Если мы скажем, что не знаем, и он будет делать вид, что не знает. С судом путаться у него нет никакого желания.
Я пожал плечами. Лучше ничего не знать.
— Сердце,— сказал Осман, ударяя пальцами по левой стороне груди.
Врач кивнул головой. Он так и запишет: умер от сердца.
И нам, и ему это безразлично. Безразлично и Шехаге.
«Это их не касается»,— сказал Шехага. Хвастать нам нечем, а помочь все равно не помогут.
Шехага утих, чуть заметно шевелились лишь пальцы, искали руку Османа.
Осман обернулся.
— Хотел слушать наши песни — я пел. Хотел слушать нашу речь — я говорил. Что еще не знаю.
Рука еще звала, тихая, ослабшая.
Осман взял Шехагу за пальцы. Они задвигались. Снова о чем-то просили.
Осман бросил взгляд на меня.
Я кивнул головой: говори что-нибудь!
Тихо, придвинувшись к самому лицу Шехаги, которое покрывала все более безнадежная бледность, оставляя лишь возле сжатого рта синий круг, Осман Вук глухим от волнения голосом начал считать:
— Один, два, три, четыре, пять…
Что-то вроде облегчения пробежало по серым щекам, тень горькой радости легла на лицо умирающего, а из-под прикрытого века скатилась слеза. Он еще жил, еще держался за руку Османа, он еще жаждал человеческой речи, скрытой любви.
Неожиданно я понял все, дрожь пробежала по моему телу, душа содрогнулась. Осман Вук, этот пройдоха, игрок, убийца, совершал самое благородное дело своей жизни. Здесь, на чужбине, на пороге вечной неотвратимой чужбины, куда он отправится через несколько мгновений, Шехага вдруг почувствовал тягу к родному краю, его теплу, к человеческому голосу, что, постепенно затихая, ласкает его слух, не оставляя его одного перед лицом бесконечного одиночества, чтоб не было так глухо и пусто перед лицом бескрайней пустыни.
Ненависть его к родным местам и людям — это лишь обида. А когда надвигающаяся смерть оттеснила мысль о мести, сама собой проявилась его сущность, любовь к своему корню, тоска по людям.
Какие мысли, последние, мелькали в его гаснущем сознании? Какие картины? Радости, печали, может быть? Думал ли он о родном крае, из которого бежал, спасаясь от себя? Или ему виделись люди, которых он любил? Жалел ли он о том, что не жил иначе? А может, последними крохами сознания он ловил небо детства, которое мы никогда не забываем?
Любовь — вначале,вся жизнь — в ненависти,В конце — воспоминания.
И все же любовь сильнее всего на свете.
Внезапно меня облил ледяной пот от мысли, молнией блеснувшей у меня в голове. А вдруг я ошибаюсь? Вдруг это последнее пожатие полумертвой руки — призыв к отмщению?
Нет, не хочу так думать, нет у меня права на все обесценивающее сомнение, ведь по моему требованию родная речь была последним, что улавливал его слабеющий слух. В свой предсмертный час он забыл про месть и вспомнил то, что любил, но таил от всех.
А может быть, он вспомнил это тогда, когда передал Осману свой наказ, успокоившись и уверившись, что долг будет возвращен сполна?
Я ничего не узнал, молчали оба — один мертвый, другой живой, но никому не доверяющий, а мне так хотелось знать правду, словно бы это открыло мне недоступные до тех пор тайны людские.
На моих глазах умирал могучий человек, убитый тоской, убитый ненавистью, а я как зачарованный думал только об одном: что было его последней мыслью — месть или любовь?
Будто от этого зависела вся моя жизнь.
Я решил, что Шехага думал о любви. Это менее похоже на правду, менее вероятно, но более благородно. И прекраснее: все наполняется смыслом. И смерть. И жизнь.
19. Крепость
Печально смотрел я на вечернюю звезду в чужой ночи, на чужой земле.
И, подавленный, думал:
звезда знакомая,не узнаю тебя.
На родину я возвращался, все изведав, и себя тоже.
Когда повеяло духом родной земли, я с трудом скрыл слезы.
Как любимой, шептал я взволнованные слова:
без тебя моя душа покрыта мраком,мое сердце без тебя кричит от боли,без тебя мои мысли убоги, без крыльев.
О том же я думал, обнимая Тияну, близость ее исцеляла меня от страха, запах ее освобождал меня от гнета чужбины.
Я не думал о несчастьях и бедах своей земли. Я думал о добрых людях, думал о добром родном небе. И может быть, еще и потому, что один несчастный человек всю жизнь таил свою любовь к нему.
Чужбина и загадочная смерть Шехаги разбередили мне душу. К тому же еще в дороге меня начала трясти лихорадка.
Я свалился в постель, как только вернулся. Тяжелая горячка разлучила меня с Тияной, с друзьями, со всем миром, с самим собой.
Мне чудилось, что я в старой каморке над пекарней, лежу в печи и горю огнем; голова разрывалась от наплыва болезненных кошмаров: мчались взбесившиеся лошади, распластываясь надо мной, из тьмы выходили маленькие искаженные фигурки моих товарищей по Хотину. Они были без рук, без ног, без головы, внезапно они начинали расти, превращаясь в страшных чудовищ. Из бескрайней пустоты багрового раскаленного пространства до меня доносились безумные крики ужаса, царящего в мире. Потом все приобретало свои обычные размеры, искаженные, но все же знакомые, как во сне; на своем огромном лбу я чувствовал маленькую руку и знал, что это рука Тияны, слышал ее шепот и смех Османа, видел, как сдвигаются их головы. Нет, кричал я, убью! Тяжелое забытье горячки сменилось мучительной усталостью и полным бессилием.