Женщина-птица - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечерами мы сидим в гостиной, уставившись в телевизор. Мы узнаем, что советский «Космос-1402» не вышел на заданную орбиту и, по-видимому, грохнется на Швецию. Корреспонденты опрашивают людей на улицах, все обеспокоены: у спутника наверняка ядерный двигатель, кто-то опасается, что мы все погибнем. Я про себя думаю, что «Космос-1402» вряд ли причинит нам вред; ничто не может причинить нам вред после маминой кончины. По статистике мы уже получили причитающееся нам количество болезни и смерти, и ничто не может нам повредить, и уж по крайней мере не такая дичь, как сбившийся с курса космический корабль… типичные телевизионщики: сегодня новость, завтра забыто. «Космос-1402» в конце концов плюхается в Индийский океан; куча брызг, наверное… я смеюсь про себя своей странной правоте… Потом появляется Фольке Пудас и его ящик…
— Он совсем не в себе… — говорит папа и смеется.
Мы с братом одновременно вздрагиваем и смотрим на отца. Давно не было слышно его смеха, мы даже забыли, как он смеется.
— Ну ты подумай… Ложится в ящик посреди Стокгольма и позорится…
Иногда мы сидим в кухне и играем в «Монополию». Папа кидает кубики, передвигает свою фишку в виде крохотного утюга и расковыривает трещину на столе. Он этим занимается с незапамятных времен, ковыряет эту трещинку, и она с годами становится все больше и заметнее. Вдруг я слышу мамин голос: «Гарри, побойся Бога, не ковыряй стол!»
Мы играем в «Монополию» и на какое-то время забываем маму. Над столом светит лампа неопределенного желтого цвета. Я строю гостиницу на Дроттнинггатан и четыре дома на площади Густава Адольфа. Папа с Йораном следуют за мной, каждый со своей фишкой: утюг и шляпа. Они почти одновременно попадают в ловушку и громко и деланно ругаются. 24 200 на Дроттнинггатан и 21 000 на площади Густава Адольфа. Они продают все, что у них есть, но этого все равно мало. Я хочу сделать свою победу еще более убедительной и предлагаю им займ. Папа отказывается и уходит в библиотеку. У нас с братом тоже нет особого желания продолжать игру.
— Ты совсем по ней не тоскуешь? — вдруг спрашивает он.
Я откидываю со лба прядь волос и сижу, уставившись в стол. Почему-то мне больно слышать этот вопрос.
— Конечно, тоскую, — говорю я. — Она была моей матерью в такой же степени, как и твоей.
— Во всяком случае, незаметно.
Я резко провожу ладонью по столу.
— Боже мой, Йоран! Все произошло так быстро… Неужели она не могла немного подождать… Чтобы мы хотя бы поговорили перед ее смертью… Мы потеряли друг друга в последние годы. Вернуть все за такое короткое время…
Он думает над моими словами. Потом прижимает руки к лицу, кончиками средних пальцев касаясь закрытых век.
— Не могу ей простить, — говорит он наконец. — Я знаю, это звучит глупо, но я не могу ей простить. Она же ничего не сказала…
Он замолкает. Я понимаю, что он имеет в виду. Мама ничего нам не сказала перед тем, как уйти. Она молчала всю эту последнюю ночь. Мы сидели вокруг нее и ждали, потом наблюдали, как она исчезает в наркозе, и понимали — она не вернется никогда. Жизнь постепенно вытекала из нее, пока в постели не остался мешок с плотью и костями. Никогда не думала, что смерть может быть такой молчаливой, простой и будничной; что-то почти незаметно вылетело из нее и исчезло… Но какое отношение это имеет к моему горю?
Я встаю и смотрю на своего старшего брата, его спокойное красивое лицо с чистыми, правильными чертами, блестящими, унаследованными от отца глазами. У него борода — раньше не было… Мой брат… Последний раз я видела его два года назад. Он тоже, как и все вокруг, сдвинулся с места, выскользнул из предназначенной ему рамы. Я вдруг понимаю, что он теперь для меня почти чужой. Я пытаюсь найти ответ в его глазах… он что-то скрывает, горечь, потерянную любовь… у него такой взгляд, как будто бы он уже видел все и ничему не удивляется.
Зима скоро кончится. Я долго брожу по берегу. Все напоминает о том, что здесь происходило, о том, что могло бы произойти. Ветер бьет в лицо, обдавая запахом гниющих водорослей и рыбы. Как давно я здесь не была… Вдоль дюн скопился черно-желтый снег; запекшиеся струпья на коже песка. Я иду по самой границе песка и снега и сую в карманы разные разности — странно обточенные кусочки дерева, перламутровые раковины, овальные клювы осьминогов. Задерживаюсь на скале у Нетас Берг и смотрю на море. Море одето в черные траурные одежды с белым кружевом прибоя…
Когда-то я стояла на этом самом месте с мамой. Должно быть, это было очень давно, потому что на картинке памяти, которую мне удается вызвать, голова моя на уровне ее талии.
— Смотри, — говорит она, указывая на море.
Я смотрю: за поплавками рыбачьего невода играют серо-белые дельфины, напоминающие живую серебряную инкрустацию на черной поверхности воды. Они ныряют и прыгают в воздух, словно пробуют, не получится ли у них полетать. Жирные их тела на мгновение застывают в воздухе, словно пойманные затвором фотоаппарата. Я так их и запомнила: они висят между небом и землей, замерев в тяжелом и грациозном прыжке. Или, может быть, мне это все приснилось?
Я выбрасываю из карманов все свои находки и иду по песку к пляжному отелю. Назад почему-то идти труднее. Песок словно клеится к ногам, он удерживает меня, заставляет наступать на свои же старые следы… У отеля я останавливаюсь. Здесь… и здесь… и здесь… знакомая декорация. Чуть подальше, вон там, в поросшей тростником ложбине, я переспала с Юнасом, моей первой любовью. Я закрываю глаза и слышу его голос, чувствую его жесткие ладони, скользящие по моему телу, его последнее судорожное движение перед извержением… словно ветерок у меня внутри. Я закрываю глаза и прислушиваюсь; где-то там, в затылке, я слышу голоса моего детства, юности, мамин раздраженный голос, мешанина неясных воспоминаний, все, что составляет мое «Я»… и все равно это не я.
По пути домой я думаю об Аните. Маленькая храбрая Анита, мой лучший друг в тот последний год, когда я еще жила здесь, в Фалькенберге. Думаю, это она научила меня понимать сущность мира, значение предметов и иллюзий, надежду и отчаяние будущего. Беда моя была в том, что я на все смотрела ее глазами… как я могла возненавидеть свою собственную мать?… Храбрая, обманувшая меня Анита, утверждавшая, что мы с ней из одного и того же теста, что у нас одно и то же призвание, что у нас родственные души… Но ничего из этого не вышло — она была уже женщиной, а я все еще ребенком, она была готова родить, а я боялась даже забеременеть. И никакого призвания у нас не было. Маленькая, мужественная Анита… Мы вместе покинули Фалькенберг и переехали в Гетеборг. Кому хочется жить в этой дыре, стать частью местного фольклора, первой девкой на деревне или, что более вероятно, героиней сплетней и оговоров… кто хочет умереть, не живя? А потом она исчезла так же внезапно, как появилась, и оставила меня одну… Она познакомилась с каким-то парнем на американских горках в Лисеберге, шахтер из Кируны, на пятнадцать лет старше ее. Может быть, он в какой-то степени заменил ей отца, которого она безуспешно искала все эти годы. Мы потеряли друг друга мгновенно, словно никогда и не были знакомы. Иногда я думаю о тебе, Анита, — нашла ли ты, что искала? По-прежнему ли знаешь ответы на все вопросы?
В воскресенье вечером папа тоже идет со мной на прогулку. Мы идем вдоль Докторспроменаден к электростанции, потом возвращаемся назад. Папа и я, рука в руке, как влюбленная пара… или как будто бы я — это мама. Проходя вдоль Этран[25], мы думаем об одном и том же — приближается весна. Снег уже начал таять на холмах, вода в речке цвета золы, она мчится с шумом, который я помню с младенчества и который, наверное, будет продолжаться вечно. На поверхности кружатся тающие льдины и мохнатые ветки. Мы останавливаемся у развалин крепости и смотрим на Тулльбру, его белые, похожие на гигантские куски сахара камни. На дне ручья что-то шевелится… мне кажется, я вижу свечу и охваченную огнем фигуру женщины. Папа стоит рядом, тяжело дышит и старается говорить о чем-нибудь обыденном — наверное, чтобы время шло побыстрее. Неужели он ее не видит — женщину на дне? Я обхватываю плечи руками и смотрю, стараясь не мигать. Что это — утопленница? Вдруг она начинает подниматься, взрывает поверхность воды и исчезает, как облачко дыма, в переплетении мостовых конструкций. Этранская русалка. Она опять показалась людям, надо ждать беды.
Папа кладет мне руку на плечи, осторожно, словно боится, что я сломаюсь. Я вздрагиваю, чуть не стряхиваю его руку и думаю: наверное, он точно так же обнимал за плечи ее…
— Сколько ты у нас еще поживешь? — спрашивает он.
— Не знаю.
— Ты ведь здесь не из-за меня? Я теперь в порядке. И потом — у меня же есть Йоран.
— Не в этом дело, папа. Я хочу кое-что понять до того, как уеду.
Он молчит, а я думаю над своей фразой: мне надо что-то понять. Что именно надо мне понять? Себя? Маму?