Вариант единорога - Роджер Желязны
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они спускались и спускались, и путь, по которому они шли, был тлен, прах и останки когда-то живших. Но она, шла следом за ним в Каньон Мертвых, туда, где было казалось, не видела их, а только не отрывала взгляда от лица Джона и не отнимала от него своей руки.
– Почему вы называете это место Каньоном Мертвых? – спросила она его.
– В мире, что окружает нас, все мертвы, – ответил он.
– Но я не вижу ничего этого.
– Я знаю.
Они миновали Долину Костей, где на дороге, что вела вперед, покоились миллионы мертвых всех рас и галактик, и она не замечала их. Она, возникшая случайно на кладбище всех миров, не знала этого. Она встретилась с его смотрителем и хранителем, не подозревая, кто он, а он шел рядом с ней, покачиваясь, словно пьяный.
Джон Оден привел ее в свой дом – не в то место, где жил в действительности, но ставшее таким сейчас – и подчиняясь ему, проснулась древняя память машины, встроенной в стены жилища внутри горы, и свет рванулся из стен, свет, совершенно не нужный ему прежде и необходимый теперь. Дверь, закрываясь, скользнула за ними, и появилось тепло. Воздух стал свежим и чистым, и Джон Оден набрал его в свои легкие и с силой выдохнул, упиваясь забытым ощущением. В груди его вовсю стучало сердце, красная теплая штука, напомнившая ему о боли и наслаждении. В первый раз за все века он приготовил пищу и достал бутылку вина, вскрыв один из запечатанных контейнеров. Кто еще мог пройти через то, что прошел он? Наверное, никто.
Она обедала с ним, забавляясь пищей, как игрушкой, пробуя на вкус и откладывая в сторону, съедая чуть-чуть, а он никак не мог насытиться до конца, и они лили вино и были счастливы.
– Это место такое странное, – сказала она. – Где же вы спите, Джон Оден?
– Я сплю здесь, – ответил он, показывая комнату, которую почти забыл; и они вошли, а она поманила его к кровати и к ласкам своего тела.
В эту ночь он любил ее множество раз, с безумством, убившим алкоголь и давшим цель его жизни, подобным голоду, но чем-то большим, чем голод.
И следующий день, в каплях бледного умирающего солнца, пришел в Долину Костей. Он проснулся и увидел, что она не спит, но она, положив его голову себе на грудь, спросила: – Что движет вами, Джон Оден? Вы не похожи ни на одного из смертных и живущих, а берете жизнь почти как Файоли, выжимая из нее все, что можете, и торопя ее так, как возможно для имеющих чувство времени, но не для человека. Кто вы?
– Я – познавший, – сказал он. – Я тот, кто понял, что дни человеческие сочтены и кратки, тот, кто жаждет наполнить их, когда чувствует, что время идет к концу.
– Вы не похожи на других, – произнесла Сития. – Я сумела дать вам наслаждение?
– Да. Большее, чем то, что я когда-либо знал, – ответил он.
Но она вздохнула, и тогда он вновь отыскал ее губы. Они позавтракали и в тот день бродили по Долине Костей. И он, Джон Оден, не мог ни оценить расстояний, ни охватить перспективу, а ей, Файоли, не дано было видеть то живущее, что в настоящем было мертво. Поэтому, когда они сидели там на скале (его руки – вокруг ее плеч) и он указал ей на ракету, идущую с неба, она смотрела лишь вслед его жесту. Он показывал ей роботов, которые начали выгружать из трюма останки мертвых с многих миров, а она склонила голову и как будто смотрела вперед, но в действительности не могла видеть то, о чем он рассказывал.
И даже когда один из роботов прогромыхал к нему и Джон Оден получил квитанцию и перо, когда он расписался за доставленные тела, она все равно не увидела и не поняла того, что происходит.
И начались дни, где жизнь его стала подобна грезе, заполненной наслаждением и пронзаемой неизбежной болью. Файоли по имени Сития, замечая, как изменяется его лицо, спрашивала о причине этого.
А он все смеялся и говорил: – Наслаждение и боль слишком близки друг другу, – или что-нибудь подобное этому.
А дни тянулись, и она готовила еду для их стола и ласково терлась о его плечо, делала питье и читала ему стихи, любимые им когда-то.
Месяц. Месяц – и это все, что ему отпущено. Кем бы ни были Файоли, их цена за наслаждения плоти была одна – отбираемая жизнь. Они всегда знали заранее, когда смерть человека близка, и всегда давали больше, чем брали взамен. Ибо жизнь все равно уходила, а они наполняли ее до предела, прежде чем забрать с собой: они, вероятно, жили, лишь питаясь чужой жизнью.
Но Джон Оден знал, что не было ни у кого из Файоли во всей вселенной человека, подобного ему.
Тело Ситии отливало перламутром, и было попеременно прохладным и жарким под его ласками, и губы ее казались крошечным пламенем, загорающимся, когда бы его ни касались, с зубами как шипы цветка и языком как его сердцевина. И он узнал то, что называется любовью, благодаря Файоли по имени Сития.
И не было больше ничего, кроме этой любви. Он знал, что она жаждала его, чтобы воспользоваться им полностью, но он-то был единственным человеком во вселенной, способным обмануть Файоли. У него была совершенная защита равно против жизни и против смерти. И теперь, когда он был временно жив, он часто плакал, думая об этом.
Не месяц жизни был у него, а больше.
Три, а, быть может, четыре…
Именно этот месяц был ценой, которую он сам платил за то, что дарят Файоли.
Она изнуряла его тело и выпивала из него каждую каплю наслаждения, которым были полны его усталые нервы и клетки. Она превращала его в бешенство пламени и оцепенение айсберга, в наивного ребенка и древнего старца. С ней ему казалось, что вечный покой души и тела уже близок и что он действительно может принять его – почему бы и нет? Он сознавал, что все мысли заполнены ее присутствием согласно желанию Файоли. Но что значила нить существования, если то единственное, что может хотеть человек, было дано ему этим созданием звезд? Он был крещен ее страстью и ею же будут отпущены грехи его на пороге успокоения… Возможно, последнее забвение от ее прощального поцелуя было бы лучшим концом его существования.
Он обнял ее и привлек к себе. Она отзывалась ему, не понимая, но он любил ее за это.
Просто любил ее.
… Женщину-вещь, подобную некоей болезни, что существует за счет всего живого и кормится им – как и она, знающая лишь жизнь и не ведающая обратной стороны ее – смерти.
Он не говорил с ней об этом, лишь чувствовал пьющую силу ее поцелуев, которая росла все быстрее, и каждый казался ему наползающей тенью, – все более темной и тяжкой тенью того единственного, что он теперь жаждал.
И – день настал. И – время его пришло.
Он держал ее в кольце своих рук и ласке ладоней, когда все прошедшие дни его обрушились лавиной календарных дат на него и Файоли.
Он знал, что утратил себя, подчинившись торжеству ее губ и нежности тела, как и все люди, узнавшие силу Файоли. Силу, что сосредоточилась в слабости. Файоли была самой женственностью, рождающей желание. Он хотел слиться с хрупкостью ее бледного тела, войти внутрь ее зрачков и остаться там навсегда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});