Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне казалось в эти мгновения, что я все это вижу и слышу не наяву, как оно было, а под влиянием какого-то волшебного гашиша, и уж решительно не помню, какими судьбами рука какого-то весело и сладко улыбавшегося золотого камергера[1319] быстро схватила мою правую руку, соединив ее под локоток с ручкою одной какой-то далеко не молодой дамы или девицы с орденскими лентами и двумя золотыми шифрами на груди. Дама или девица эта повлекла меня к тому месту, против которого стоял мой визави со своею дамою, пропустившие первую фигуру, за долгим моим замедлением. Оказалось, что мне тогда велено дать в дамы одну из дежурных в этот день фрейлин, не отличавшуюся ни первою молодостью, ни красотою, но, по-видимому, довольно начитанную, которая в качестве старой девы не прочь была усладить себя разговором с юношей, каким я и точно еще тогда был, а еще более каким казался. Дама эта в блестящем бархатном придворном наряде оказалась фрейлина Шишкина, носившая как институтский (времен императрицы Марии Федоровны), так и фрейлинский шифры[1320] с орденскими бантами на груди. Эта госпожа Шишкина принадлежала к несносному легиону «синих чулков», и имя ее несколько раз проявлялось в тогдашней литературе, особенно в «Библиотеке для чтения»[1321], где Брамбеус двулично хвалил ее, всегда издеваясь ловко исподтишка. Разговор наш не вязался, тем более что моя дама вздумала мне толковать о дурном (по ее мнению) направлении романтизма, что уже изрядно оскомину тогда набило и в журналах, и в гостиных. В последней фигуре, которую в те времена танцовали с галопом, переменяя дам на лету, моя новая партнерка на быстром галопировании спросила обо мне Синицына, знакомого ей еще мальчиком по Воронежу, откуда она была родом. Синицын, по-видимому, желая пошкольничать, что с ним иногда случалось, как бы в отместку на те шутки, каким сам подвергался в школе от Лермонтова, наврал ей что-то обо мне, и она потом, раскланиваясь и прощаясь со мною, когда я ее отвел к тому месту около царской ложи, где было ее кресло, выразила мне удовольствие по поводу того, что танцовала эту кадриль с таким блестящим поэтом, хотя еще только начинающим, но носящим такую многозначительную поэтическую фамилию, напоминающую ночное светило, это солнце поэтов. Я терялся в догадках и никак не мог в толк взять, что бы в моей татарской фамилии могло быть что-либо общее с Луною. Я готов был спросить эту декорированную с орденскими лентами и не первой молодости даму, уж, чего доброго, не знает ли она по-татарски и не находит ли в словах, составляющих мою фамилию, таких, какие напоминают Луну, что тем более возможным мне казалось, потому что в гербе нашем есть мусульманская Луна, долу обращенная. Как бы то ни было, но вот меня, не умевшего никогда ни одного стиха написать мало-мальски путно, эта дама настойчиво пожаловала в замечательные поэты, как я узнал впоследствии, благодаря фантазии, посетившей доброго Синицына, сказать ей, будто псевдоним Трилунный, принадлежавший одному господину, кажется, ежели не ошибаюсь, Струйскому, есть моя настоящая фамилия.
Как только кончилась эта злосчастная для меня кадриль, я старался отыскать мою кузину около царской ложи. Здесь я вдруг наткнулся на громадного, тучного и величественного князя Василья Васильевича Долгорукова, превосходно носившего тип вельможи екатерининского века и отличавшегося в то время истинно боярско-олимпийскою красотою. Князь до этого вечера встречал меня, конечно, без всякого внимания, раза два на балах шталмейстера П. Н. Беклемишева, где он изредка и на часок времени показывался, особенно тогда, когда на этих вечерах бывал фельдмаршал князь Варшавский. Его сиятельство, взяв меня в сторону, счел нужным сказать мне несколько, впрочем, ласково и учтиво, внушительных слов, объяснив, в виде благодетельного назидания, что никогда не должно дозволять себе возвышать голос в присутствии членов августейшей фамилии и что я могу считать себя счастливым, живя в царствование такого монарха, который отличается столь рыцарским характером и таким высоким благодушием, так как мои громкие давешние восклицания в другом случае и при другом царствовании мне даром не прошли бы и могли бы, самое меньшее, иметь последствием удаление моей персоны с этого блестящего бала. Наставление это, кроткое, учтивое, величественное, произносимое с особенным эмфазом[1322] на чистейшем французском диалекте одним из первейших тогдашних вельмож, было заключено поистине самым забавным образом: «Vous avez sans doute entendu parler de l’histoire de Trichka?»[1323]– спросил меня князь, и когда я доложил ему, что ничего подобного о каком-то Тришке не слыхал, кроме разве известной басни Крылова «Тришкин кафтан», его сиятельство соблаговолил объяснить мне, что на днях мертвецки пьяный мужик Тришка в каком-то городишке в кабаке, находясь в состоянии полной бессознательности, осмелился плюнуть на висевший на стене портрет государя. Тришку схватили, заковали в кандалы, засадили в секрет и обо всем этом происшествии донесли по начальству для доведения до высочайшего сведения. Николай Павлович сказал по этому случаю: «Ежели Тришка пьяный плюнул на мой портрет, чего бы он не сделал в трезвом виде, я трезвый плюю на его проступок, совершенный им в состоянии безумства, почему немедленно освободить и не тревожить его; но чтоб отныне в кабаках нигде портрета моего не было»[1324].
Благодушнейшему князю Василью Васильевичу, сколько ни был он светский человек, не показалось, однако, сопоставление этого приведенного тогда им примера неприличным в отношении ко мне, которого его сиятельство, конечно безнамеренно, в это время ставил на одну доску с этим пьяным Тришкой. Впоследствии, лет 15 спустя после этого случая, бывшего в дворянском собрании, уже в 1849 году, когда я ближе познакомился с князем Васильем Васильевичем, имев возможность узнать и сознать в нем самого доброго и истинно благородного и великодушного человека, хотя, к прискорбию, чрезвычайно доверчивого и бесхарактерного, раз как-то в интимном с ним разговоре я напомнил ему об этом памятном для меня случае в январе 1835 года и смеялся тому, что в обращенной в ту пору ко мне речи князя действие пьяного мужика было так тесно связано с моим тогдашним ребяческим увлечением. На это князь очень оригинально возразил мне: «Eh, c’est que, mon cher, l’autre, le mougik, était ivre d’eau de vie, et vous étiez dans le dit moment ivre d’inconvenance»[1325].
Как ярко виден в этих словах царедворец чистейшего старинного боярского закала!
[Полковник Лизогуб]
В числе самых блестящих гвардейских офицеров эпохи тридцатых – сороковых