И умереть некогда - Поль Виалар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы были правы, — замечает она, когда на столе появляется первое блюдо — макароны. — Мне надо поесть, если я хочу провести всю ночь подле бабушки.
Она уже не плачет. Она ест, потому что так нужно и потому что он так сказал. Ест старательно, преодолевая отсутствие аппетита, мужественно стараясь справиться с горем, чтобы не портить настроение этому человеку, которого она не знает даже, как зовут.
Немного подкрепившись, — оказывается, она была голодна и не сознавала этого, — она разговорилась. Принялась рассказывать о себе. Это она-то, воспитанная бабушкой в строгих правилах мещанской морали, она, привыкшая прятать под маской невинности то, что на самом деле волновало ее, а главное: не говорить ничего, что могло бы в глазах других хоть как-то ее принизить, — вдруг ощутила потребность все ему выложить. Он слушал, а она говорила, говорила без утайки, с той непосредственностью, которая была неотъемлемой частью ее существа. Казалось, будто этот человек освободил ее от всех пут, от всех предрассудков, привитых бабушкой и так долго довлевших над ней.
— Вот и бабушка умерла. Я теперь сирота. Других родственников, кроме нее, у меня нет. Отец мой был морским офицером, он и вырастил меня, потому что мама умерла через два года после моего рождения. Папу переводили с места на место, вместе с ним кочевала и я — из Шербура в Тулон, с одной морской базы на другую. Когда он уходил в плаванье, я оставалась на попеченье бабушки — его матери, которая перебиралась к нам. Собственно, с ней я и жила, потому что хоть отец и любил меня, но у него не было времени мною заниматься. Умер он в Тулоне, и тогда — я была еще совсем девочкой — мы переехали сюда. Училась я в лицее. Меня, наверно, приняли бы в пансион для детей кавалеров Почетного легиона в Сен-Дени как дочь офицера, но бабушка не хотела со мной расставаться. За десять лет, — когда умер отец, мне было одиннадцать с половиной, — мы потихоньку проели то небольшое состояние, которое у нее было. Жили мы скромно, но она никогда ни в чем мне не отказывала. Поскольку она покупала мне все, что бы я ни попросила, я не всегда вела себя разумно и часто побуждала ее зря тратить деньги, тогда как должна была бы, наоборот, помогать ей экономить. Но в защиту свою должна сказать, что на этих тратах обычно настаивала она. Я вполне могла бы удовольствоваться, например, хорошей кожаной сумкой, она же непременно хотела, чтобы сумка была сафьяновая или крокодиловая. То же самое с туфлями: она говорила, что готовая обувь не для меня. Должно быть, ей хотелось привить мне то легкое франтовство, с которым сама она давно рассталась, и ей доставляло удовольствие выполнять мои желания, чего бы ей это ни стоило. Когда я выходила из магазина с какой-нибудь дорогой покупкой в руках, которую она сама для меня и выбрала, я видела, каким счастьем светилось ее лицо. Она, конечно, не рассказывала мне, как обстояли ее дела, и я не знала, что она продавала акции. И о том, что средства наши пришли к концу, я узнала лишь тогда, когда понадобилось поместить ее в больницу.
— Она очень любила вас.
— Она перенесла на меня всю свою любовь к сыну, да и к мужу тоже, потому что он обманул ее; не думайте, что он ее бросил, нет, все было гораздо хуже: он просто не любил ее, хоть и жил с ней. Когда врач сказал, что ее надо оперировать, я решила поместить ее в клинику. Вот тут-то она и призналась со смущенной улыбкой, что у нее нет ни единого су, и пришлось отвезти ее туда, где она умерла.
Девушка вздохнула, но уже без слез: ей вспомнились тяжелые минуты, когда она вынуждена была отказать умирающей (а врач не скрыл от нее серьезности положения) в последней роскоши — сознании, что она будет похоронена, как надо. Ибо уже сама больница, куда попала старушка, свидетельствовала о том, что хоронить ее будут наряду с бедняками.
— Да, но любая больница стоит денег, — сказал он. — Она долго там пробыла?
— Две недели.
— И у вас есть деньги, чтобы заплатить за это?
— Нет, — призналась она. — И на похороны у меня тоже нет денег. У бабушки есть склеп на кладбище в Симьезе. Я перевезу туда тело. А потом договорюсь с похоронным бюро. Я все обдумала: я поступлю на работу и постепенно расплачусь с ними.
— У вас, что же, вообще ничего нет?
— Четырнадцать тысяч франков.
— Да, этого недостаточно.
— Я знаю.
— Вам придется сразу же заплатить за больницу.
— Если потребуется, я продам мебель.
— Едва ли вы сумеете это сделать за несколько часов. И потом антиквары, видя, что вы нуждаетесь, дадут вам сущие гроши.
— Что ж, придется и на это пойти.
— Нет, — решил он, — я одолжу вам денег.
Он быстро подсчитал в уме. Больница, похороны — это может стоить самое большее долларов четыреста… А четыреста долларов — разве это сумма! Только тут он заметил, что ведет подсчеты в долларах.
Да, четыреста долларов — это не сумма для Жильбера Ребеля. Но ведь он уже не Жильбер Ребель, он — Гюстав Рабо. Чековая книжка, которой он мог распоряжаться по своему усмотрению, разорвана и брошена в канализационный люк близ собора Сен-Жермен-де-Прэ. Кредит, которым он пользовался, пока был Жильбером Ребелем и умело избегал банкротства, пускаясь то в одну, то в другую аферу, — этим кредитом не обладает Гюстав Рабо. Он сам пожелал, чтобы так было. Вернуться вспять уже нельзя — такова цена, заплаченная им за право жить, жить по-настоящему.
Четыреста долларов! Ничтожная сумма для одного и весьма солидная для другого. Да, но то, что умел делать Жильбер Ребель, Гюстав Рабо ведь тоже умеет. Этой суммы у него сейчас нет, но он ее найдет, хоть еще и не знает как.
— Не волнуйтесь, — сказал он, — я вам дам в долг столько, сколько нужно. У вас и без того много горя, зачем вам думать еще об этом.
— Но вы же меня совсем не знаете!
— Вашу бабушку, которой вы всем обязаны, — сказал он, не обращая внимания на ее восклицание, — надо похоронить, как положено. А деньги, которые я вам одолжу, вы вернете мне позже, когда устроитесь.
Она взяла его руки, лежавшие на столе, и сжала. И опять посмотрела прямо в глаза.
— Если я и устроюсь, положение мое будет более чем скромным, и я не смогу так быстро вернуть вам деньги, которые вы готовы мне одолжить. Я ведь ничего не умею делать. Бабушка считала, что приобретать профессию — это для меня унизительно. Я выдержала экзамен на бакалавра — вот и все. О, я еще умею играть на рояле, ездить верхом, плавать, кататься на коньках, даже ходить на лыжах, потому что бабушка каждый год посылала меня на три недели в Бейль. Она, должно быть, думала, что деньги у нас никогда не кончатся. И неизменно повторяла, что до тех пор я успею встретить кого-нибудь и выйти замуж. При этом она не думала о том, что станет с нею, если это произойдет. Она смотрела на меня с такой любовью и говорила, что я очень красивая. Для нее я была самая красивая, единственная в своем роде. При этом ей и в голову не приходило, что мы никого не видим, что у нас нет родственников, что мы с ней совсем одни. Но я не возражала: мне казалось, что нам вполне хватит до ее смерти. Да, собственно, так и получилось… мы не дотянули всего две недели. Ну, а теперь, — сказала она, посмотрев на крошечные часы-браслет, которые бабушка подарила ей к двадцатилетию, — мне надо идти туда.
Он пощупал пачку ассигнаций у себя в кармане. Сколько там осталось? Немногим более шестидесяти тысяч франков. Все его достояние, а этого, конечно, не хватит на оплату ее расходов. Да ведь и ему надо жить завтра и послезавтра, даже если он немедленно станет искать работу. И еще неизвестно, что он найдет! Нет, не так представлял он свою жизнь. А девушка тем временем сказала:
— Я вижу, вы действительно хотите мне помочь. Но ведь вы не знаете даже, как меня зовут!
Нужно ли ему знать ее имя, если он чувствует, что иначе не может поступить! Да и что такое имя? Ребель? Рабо? Жильбер? Гюстав? Что значит имя? Человек — это другое дело, а эта девушка — человек. И он для нее — он это чувствует — тоже прежде всего человек, как бы его ни звали. Вот сейчас она скажет ему, как ее зовут, а он назовет свое имя. Что это для нее изменит? Хотя, конечно, изменит, ведь он назовет ей свое новое имя, — имя человека, каким он хочет стать, каким он, собственно, уже стал!
— Меня зовут Гюстав, — говорит он. — А вас?
— Лоранс, — говорит она.
Ей не нравилось имя «Гюстав». Ему тоже не нравилось имя «Лоранс». Но это не важно. Главное, был он и была она, а все остальное ни для него, ни для нее уже не существовало, — реальностью была новая жизнь, в которую оп с этой минуты вступил, и сознание, что Лоранc стала отныне неотъемлемой частью этой жизни.
Он расплатился, встал. Решал он, она подчинялась.
— Я провожу вас до больницы. Это далеко?
— Минут двадцать пешком.
— Взять машину?
— Нет. Я предпочла бы пройтись. Ветер стихает. А мне ведь придется провести в помещении всю ночь. До десяти часов возле бабушки сидит кто-то. А потом должна заступить я.