Солнце в воротах храма. Япония, показанная вслух - Дмитрий Викторович Коваленин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти идеи они и начали брать из Китая, то есть через буддизм. И началась волна перенесения многовекового китайского опыта на островную, японскую почву.
Главных интересов к Китаю у них было три: торговый, религиозный и государственный. О каких-либо войнах или экспансиях речь тогда не шла: любопытные к новым идеям, японцы и сами были рады их перенять.
К VIII в. у них уже были основы элементарного государственного управления: они знали, как брать налоги с крестьян, как управлять своей армией, как делить страну на верховного правителя и его подчинённых.
Чем дальше, тем больше японцев стало выезжать в Китай на учёбу. А поскольку образование тогда передавалось исключительно религиозным путём, – то и роль «заграничных вузов» играли буддийские монастыри. Японские монахи выезжали в Китай надолго, по нескольку лет там учили китайский – и все знания, полученные там, привозили домой «под буддийским соусом».
И к началу эпохи Хэйан японцы волей-неволей воспринимали будизм как течение модное и прогрессивное. Что, конечно же, сильно повлияло на формирование «нового стиля жизни» японской знати.
Это вполне сравнимо с тем, как мы в своё время увлекались Францией, и в любом приличном доме говорить по-французски было признаком образования и светских манер. Это понятно, порождало и много «провинциальных» комплексов – дескать, «мы здесь не в Кукуевке сидим, а тоже принадлежим Большому Свету». И естественно, японская аристократия так же стала делиться на два лагеря: прокитайских «западников» – и патриотов-«японофилов».
Учить китайский в японском свете стало модно, а знание языка приносило и буддийские идеи об устройстве мира. Хотя по житейскому укладу большинство островитян всё равно оставалось язычниками. Буддизм, наложенный на синтоизм, породил совершенно уникальную синкретическую культуру, в которой отделить чисто японское от чисто китайского очень трудно, а порой и невозможно.
В любом сегодняшнем японском городе можно увидеть буддийские храмы, куда жители несут свои внутренние, душевные вопросы к Будде и его воплощениям, – а бытовые, практические проблемы решают с духами-ка́ми: тут же, во внутреннем дворике, стоит и крошечная синтоистская молельня. Языческий храм внутри храма монотеистического! Нам это представить почти невозможно, а в японской голове это смешивается совершенно органично.
При дворах японских вельмож служили образованные китайцы, как у нас когда-то немцы или французы – учили местную знать наукам, искусствам, игре на инструментах. Много средневековых японских музыкальных инструментов было фактически модернизацией китайских.
Если же говорить о литературе, то период Хэйан породил безумный всплеск любовной лирики среди аристократов, особенно фрейлин. Какая-нибудь образованная фрейлина могла ночами напролёт писать письма в стихах своему любовнику на очень странном языке, на котором никто не говорил.
Это был смешанный письменный язык, поскольку настоящий китайский они всё-таки знали мало. Но начали употреблять китайские знаки в родной речи только по звучанию, как буквы, что бы те изначально ни означали.
Примерно как мы используем букву «А» от финикийского «Алеф – бык». Но никто же теперь не думает, что это «бык», просто все условились, что так этот звук записывается, и всё. Вот так же писались и те стихи.
Обычно после бурной ночи считалось хорошим этикетом написать своему любовнику письмо.
Есть такой забавный эпизод в «Гэндзи-моногатaри» – «Повести о принце Гэндзи», великом любовнике, японском донжуане. О том, как он немного с удивлением и досадой упрекнул свою случайную любовницу в том, что она не написала ему любовное письмо. А ей жарко, и вообще она плохо себя чувствует, ей не до любовных записочек, и отвечает она ему в духе чуть ли не пушкинского «ах, оставьте»…
Но если такие вот записочки писала особенно одарённая и образованная женщина, как та же Сэй-Сёнагон, или позже Мурасаки Сикибу – то зачастую это превращалось и в хорошую, большую литературу, которая осталась нам на века. По которой мы изучаем не только полёт поэтической мысли, а быт и нравы японского общества тех уникальных времён. И теперь благодаря им очень много восстановлено для понимания того, как это было в X–XI вв. – скажем, по описаниям забытых инструментов или предметов мебели в тех же «Записках у изголовья» Сэй-Сёнагон. А она просто писала любовнику записку, описывая так или иначе, что вокруг неё лежит. Но сегодня в японских музеях есть даже целые комнаты, восстановленные по описаниям Сэй-Сёнагон. То есть это кладезь памяти ещё и о материальном мире тех времён, о культуре ещё и в археологическом смысле.
И вот она пишет ему письмо полукитайскими стихами, хотя уже к концу периода Хэйан всё отчётливей считывается желание писать всё-таки на своём родном языке. Помните эти мучения пушкинской или толстовской аристократии – когда несчастная женщина пребывает в таком сердечном раздрае, что даже не знает, какой же язык ей выбрать, чтобы ещё точней, ещё образней выразить всю трагедию своей тонкой души… И так же, как её сердце разрывает на части, она пишет то на чужом, то на родном наречии. Вот примерно такие же эпистолярные страсти разрывали души и праздных японских аристократов.
Но отдельный интерес тут ещё и в том, как это всё было связано с тогдашней международной обстановкой. Китайская империя Тан к концу X в. уже «наложила лапу» на все три корейские царства. Даже если не присутствовала там в военном смысле, то держала их полностью под контролем. И постепенно подбиралась к Японии.
В XIII в. хан Хубилай, внук Чингисхана, владевший уже всем Китаем, тогдашней Кореей и Монголией, дважды пытался напасть на Японию при помощи построенного им гигантского военного флота. Но оба раза на корабли его налетал свирепый тайфун – и разносил эти армады в щепки. Тогда-то японцы и придумали этим спасительным тайфунам имя Ка́ми-Ка́дзэ – Божественный Ветер… В итоге монголо-китайцы махнули на Японию рукой – мол, себе дороже распространять свои влияния ещё и на эти «богами про́клятые» Японские острова. А ведь владения Хубилая к тому времени простирались уже почти до Чёрного моря!
Но это, напомню, XIII в. Хотя уже к XII ст. японцы начали всех этих «культурных» китайцев побаиваться. И по приказу господина стали набирать войско, чтобы защищаться, как уже говорилось, «от иноземных варваров». Появился даже эпитет, такая приставочка к имени сёгуна: «Великий Сёгун, Защищающий Нас От Варваров».
По всей Японии начала насаждаться идея о том, что внешний враг накапливается везде: с запада грозят китайцы, а с севера ещё и «дикие племена» поджимают – все эти айны, эмиси и прочие «люди-креветки», о которых мы уже говорили. А потому, дескать, японскому