Собрание сочинений. В 4-х т. Т.3. Парии человечества - Луи Жаколио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брахманы, крепко ошеломленные этим ответом, в свою очередь повернули обратно и некоторое время шли молча. Но скоро спор между ними возобновился и разгорелся с еще большей силой, потому что они никак не хотели уступить друг другу этого привета. На этот раз им приходилось обосновывать свои притязания уже прямо на словах воина, т. е. доказывать друг другу преимущества своей глупости над глупостью остальных. Во время этих пререканий ими опять овладел такой жар и пыл в отстаивании своих притязаний на первенство в глупости, что новая драка между ними стала казаться неизбежной.
Тогда брахман-примиритель, выступивший с первым предложением, выступил и с новым. Угомонив кое-как кипучих компаньонов, он сказал им:
— Я считаю себя глупее каждого из вас, а каждый из вас считает себя глупее меня. Но я спрашиваю вас, неужели мы, надсаживаясь в криках до потери голоса и награждая друг друга колотушками, таким путем придем к разрешению вопроса о том, кто из нас обладает самой совершеннейшей глупостью? Вот, взгляните, у нас на виду городок Дхармапур. Бросим наши споры, пойдем в город, зайдем в тамошнее судилище и попросим судей разобрать наше дело.
И опять, как в первый раз, совет показался вполне благоразумным трем компаньонам и был ими единодушно принят.
Они предстали перед судьями в самый благоприятный момент. Все дхармапурские власти как раз в это время сошлись в судилище, а никаких дел для рассмотрения не оказалось, так что когда четыре брахмана заявились со своей просьбой, их дело сейчас и было назначено к слушанию.
И вот один из четырех брахманов, выйдя вперед, рассказал, не опуская ни малейшей подробности, обо всем, что между ними произошло из-за приветствия воина и из-за его неопределенного ответа на их просьбу разъяснить дело.
Рассказ этот не один раз прерывался громкими взрывами хохота всех присутствовавших. Председатель судилища был человек очень веселого нрава и искренне обрадовался подвернувшемуся случаю устроить для себя и для других судей даровое развлечение. Он напустил на себя самую торжественную серьезность, велел всем молчать и обратился к тяжущимся со следующими словами:
— Вы в этом городе чужие, и потому нельзя решить ваше дело по показаниям свидетелей, знающим вас. А значит, есть только одно средство просветить ваших судей. Пусть каждый из вас расскажет случай из своей жизни, который наилучшим образом выкажет его глупость. Выслушав ваши рассказы, мы и будем в состоянии рассудить, кому принадлежит первенство, и следовательно, кто из вас имеет право приписать привет солдата исключительно себе.
Все тяжущиеся согласились на это предложение, и один из них начал рассказывать:
— Вы видите, я одет не очень роскошно, и это не только сегодня, так происходит уже давно. А отчего мой костюм пришел в такое расстройство, об этом я вам сейчас и расскажу.
Несколько лет тому назад наш сосед, купец, человек очень жалостливый до брахманов, подарил мне на одежду два куска полотна, самого тонкого, какой только видывали люди в нашем селении. Я их показывал всем своим знакомым, и все они диву давались, глядя на него. «Такой роскошный дар, — говорили все, — доказывает только, что ты творил много добрых дел при прежних твоих переселениях,[1] и это тебе воздаяние за те дела; в теперешней жизни тебе не за что бы и дарить, потому что ты слишком глуп».
Ну, я, конечно, благодарил приятелей за их доброе мнение и, прежде чем сделать одежду из этого полотна, я его вымыл, как следовало по обычаю, чтобы очистить его от прикосновений ткача и купца, людей низшей касты.
Для просушки я его повесил на дерево. И вот случилось, что под полотном, пока оно висело и сохло, прошла собака; я ее увидал, когда она уже прошла и отошла далеко, и не знал, коснулась она его или нет. Я спросил у своих детей, не видали ли они, как прошла собака, задела полотно или нет? Они сказали, что не заметили. Как тут быть? Я стал на четвереньки и держась так, чтобы быть ростом с собаку, прошел так под полотном, а сам и спрашиваю у детей: «Задел я за полотно или нет?» Они отвечают: «Нет!»
Я так обрадовался, что даже подпрыгнул от радости. Но тут мне вдруг вспомнилось, что ведь у собаки-то хвост, и что она его держала торчком и могла им задеть за полотно. Надо было, значит, снова сделать испытание с хвостом. Вот я прицепил себе на спину серп, а сам велел детям внимательно смотреть, как я буду проходить под полотном, задену его серпом или не задену. Дети и говорят, что на этот раз полотно было слегка задето.
Такая меня взяла досада, что я не помня себя, схватил полотно и разодрал его на тысячу клочков.
Скоро молва об этом разошлась среди соседей, и все начали меня стыдить и обзывать дураком.
«Ведь если бы даже полотно и было осквернено таким легким прикосновением, разве не мог ты прочитать над ним очистительные молитвы? — говорили мне. — Наконец, если уж ты считал его окончательно оскверненным, зачем же ты его рвал, отчего не отдал какому-нибудь бедняку шудре? Кто же после такой дурацкой выходки будет тебе дарить ткань на одежду?» И, увы, так оно и вышло. С тех пор, у кого не попрошу полотна, мне в ответ только хохочут да спрашивают: «Зачем тебе полотно? Чтобы изодрать его в клочья?»
Когда он кончил рассказ, один из присутствовавших сказал ему.
— Ты, должно быть, мастер бегать на четвереньках?
— О да, я ловко бегаю на четвереньках, — отвечал брахман, и сейчас же, опустившись на руки, обежал раза два-три вокруг залы судилища, заставив зрителей покатываться со смеху.
— Ну, довольно, — сказал председатель. — То, что мы слышали от тебя, а потом и видели, конечно, говорит о многом в твою пользу. Но все же мы не можем ничего решить, пока не выслушаем других. Рассказывай теперь ты, — обратился он к другому брахману.
— Для того, чтобы предстать в приличном виде на смарадану, куда мы идем, — начал второй брахман, — я позвал цирюльника и велел ему обрить мою голову и подбородок.
Когда он кончил свое дело, я сказал жене, чтоб она дала ему кашу,[2] но она по рассеянности выдала ему две каши. Я стал требовать, чтоб он отдал одну кашу назад; он ни за что не хотел отдать. Спорили, спорили мы, разозлились оба, начали уж переругиваться; но тут цирюльник вдруг смягчился и сказал мне:
— Мы можем поладить миром. За лишнюю кашу, коли хочешь, я обрею голову твоей жене.
— Ты прав, — сказал я, поразмыслив. — Это разрешит наш спор, так что ни тому, ни другому не будет обидно.
Жена моя, слыша наш разговор и предчувствуя, что может произойти,[3] хотела было убежать, но я ее поймал, посадил на пол, придержал, а цирюльник обрил ее наголо.
Жена тем временем кричала во весь голос и разражалась страшными проклятьями на нас обоих, но я дал ей волю браниться сколько душе угодно, предпочитая видеть ее бритой, нежели уступить мошеннику-цирюльнику ни за что ни про что лишнюю кашу.
Жена, лишившись своих чудных волос, от стыда спряталась и не хотела показываться. Цирюльник ушел и, встретив на улице мою мать, первым долгом поспешил рассказать ей всю эту историю. Она немедленно прибежала к нам. Увидав свою невестку бритой, она была так поражена, что некоторое время не могла вымолвить ни слова, а потом осыпала меня градом упреков и брани, на которые я не отвечал ни слова. Я уже начинал понимать, что вполне этого заслужил. А плут-цирюльник тем временем всюду разболтал о происшествии, так что в скором времени я сделался предметом всеобщих насмешек. Злые языки стали даже намекать, что коли я так поступил со своей женой, так уж, значит, не даром, что я уличил ее в неверности. К моему дому собралась толпа; привели осла, чтоб на нем возить по деревне мою жену, как принято делать с женщинами, преступившими супружескую верность. Потом молва обо всем этом дошла и до родителей жены. Они нагрянули к нам, и можете сами судить о шуме и гаме, какой они подняли, когда увидали свою дочь бритой. Они увезли ее к себе, конечно, ночью, чтобы никто не видал и чтоб избавить ее от позора. Четыре года мне пришлось молить их, пока они согласились отдать мне ее обратно.
Надеюсь, что такая черта глупости покажется вам гораздо значительнее, чем та, о какой вам рассказал мой спутник.
Собрание согласилось, что трудно придумать более солидную глупость, но все же порешили выслушать остальных двух соискателей. Настала очередь третьего брахмана, и он начал свой рассказ так:
— Мое имя — Анантайя, но меня зовут Бетель-Анантайя, и вот по какому именно случаю.
Моя жена, по причине малолетства, долго жила в доме своих родителей, пока не была отдана ко мне в дом. Спустя приблизительно месяц после ее переезда ко мне, как-то вечером, перед сном, я, не помню уж по какому случаю, сказал, что все женщины — болтуньи.
Она мне на это возразила, что знает мужчин, которые в этом не уступят никакой бабе. Это она на меня намекала. Я был задет за живое и сказал ей: