Солона ты, земля! - Георгий Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверняка этот пожилой мужчина с вислыми усами слышал больше, чем говорил диктор. Он долго стоял под репродуктором, смотрел в лица проходивших — ему хотелось видеть, как реагируют люди на только что переданное экстренное сообщение. Но все были заняты своим: на лицах — сосредоточенная озабоченность или праздная беспечность, веселость или деловитость, серая скука или молодой искрящийся задор. Милые люди, вы не замечаете тот день, но вы будете его вспоминать всю жизнь, он войдет в вашу жизнь, хотите вы этого или не хотите, как войдет он в историю страны! Не от хорошей жизни он входит. Ой, не от хорошей!..
Андрей Иванович, так звали высокого старика, повернулся и неторопливо пошел в переулок к большому кирпичному дому. Он поднялся на второй этаж, заглянул в ящик для почты, прибитый на двери, крутнул вертушку звонка.
2
Река тяжело движется меж кустистых берегов, движется целеустремленно, как и много лет назад. Кажется, седая, могучая Обь занята очень важной работой. Занята днем и ночью.
Любит Андрей Иванович Павлов сидеть вечером на берегу и смотреть в седую пучину тяжелых вод, ощущать незыблемость и вечность этого движения. Любит слушать тишину над рекой, видеть гаснущие огненные закаты там, на противоположном берегу, за Кривощеково.
Красива Обь вечером. Ленивые мелкие волны, перекатываясь на свинцовой хребтине реки, нехотя, мимоходом заплескивают рассыпавшиеся по воде искры заката. И чем больше они заплескивают их, тем обильнее кажется эта огненная осыпь, словно небо хочет поджечь реку.
Где-то видел уже такую огненную россыпь Андрей Иванович, причем недавно, так же вот казалось: вспыхнет река и начнет полыхать множеством языков пламени. Где же он видел такой закат?
Ах да! Нынче в июле на раскопках кургана «Раздумье»… Его пригласили как этнографа. Так же вот сиживал он вечерами на берегу и смотрел на потухающий в реке закат. А кругом тишина. А кругом раздолье. И так же вот хорошо думалось. И о жизни, и о только что вскрытой гробнице с характерным двухактным захоронением, с двухушковыми кельтами, с двухконическими медными бусами. Хорошо тогда сказал тамошний секретарь райкома: на этих бусах и двухушковых топорах вся нынешняя цивилизация держится… Так глубоко в века может смотреть человек очень зоркий. А две недели назад судьба свела их снова, с тем секретарем райкома, теперь уже в одной коммунальной квартире. Как говорили раньше: неисповедимы пути господни.
Андрей Иванович недвижно смотрит на стремнину. Думает о тех поколениях людей, которые прошли здесь за тысячелетия. Думает, что не только каждый народ, но и каждое поколение оставило что-то после себя. Что же оставит его поколение? Чем люди вспомнят хотя бы его, учёного Павлова?.. Он не замечает, как уже давно неистово дергается поплавок его удочки. Он видит другое: партия арестантов в серых шинельного сукна халатах медленно бредет по раскисшей от осенних дождей дороге. Грязные лохмотья туч проносятся почти над головами, вытрясая на землю неистощимые запасы нудного холодного дождя. Колонны бредут медленно, молча, слышны только редкие окрики конвоя (солдатам и то не хочется в такую погоду раскрывать рот), чавканье бродней в грязи да тихий звяк кандалов. Потом видится согнутая спина вогула с длинным шестом в руках, слышится его заунывная песня. Четверо суток — эта спина и песня. Однообразная снежная равнина да размеренный стремительный бег оленей… Затем — уже гораздо позже — монотонный стук колес под полом, убаюкивающее покачивание вагона, запах пыли под лавкой. И, наконец, мягкий международный вагон и он, граф Морис Уорберг, «возвращающийся в Женеву после посещения достопримечательных мест России в целях с их ознакомлением…» В Женеве «граф Уорберг» в один из вечеров направился на улицу Каруж, номер 91 и спросил у владельца дома, где можно видеть русского господина Ульянова? А через минуту женщина с гладко зачесанными волосами встретила его на пороге комнаты.
— Проходите, пожалуйста, Владимир Ильич очень обрадуется. Раздевайтесь, присаживайтесь. Я сейчас скажу Владимиру Ильичу.
А еще немного спустя из соседней комнаты вышел энергичный молодой человек с лысиной вполголовы и редковатой монгольской бородкой. Он обеими руками стиснул руку гостя, заглянул ему в глаза…
Потом — снова стук колес. Хлюпанье волны о борт парохода. Остров Капри… А через год опять долгие стоянки на заснеженных сибирских полустанках, клочок неба сквозь решетчатое окно арестантского вагона… А еще помнится страшная сибирская вьюга, коченеющие ноги. Кругом бело, кругом снег — снизу, сверху, с боков. Шарф, кутавший лицо, закостенел. Пронизывающего насквозь ветра уже не чувствуешь. Не чувствуешь и мороза. Все безразлично доедешь или не доедешь. Кто-то сталкивает с саней, заставляет бежать следом. Ноги деревянные. Даже не определишь, стоишь ли в полный рост или на коленях. Но вот послышался лай собак, потом скрип дверей, обжигающее тепло избы. Черный, заросший по самые глаза бородой, грузин развязывает негнущийся шарф, качает головой:
— Ай-ай-ай! Совсем сволочи — в такую погоду везти людей. Зачем торопиться, куда торопиться?
После, когда пили чай, он представился:
— Коба. Иосиф Коба. Сколько тебе, товарищ, дали? Восемь за побег?.. Ца-ца-ца…
За зиму они подружились. Жили по-соседству. Коба-Джугашвили любил слушать протяжные сибирские песни. А по вечерам он любил спорить. Тогда вообще много спорили. Спорили обо всем, ничего не было определенного.
Павлов вздохнул. Нет, его будет чем вспомнить внукам и правнукам!.. И тут он увидел прыгающий поплавок. Схватил удилище, потянул. Двуперстный окунек, уже измотавшийся на крючке, вяло трепыхнул в воздухе и упал на песок. Андрей Иванович насадил нового червя и забросил.
Закат давно померк. Сумерки. Вдали по фарватеру суетливо пыхтит буксир, волоча против течения черную махину баржи. Огни катера перемигиваются с разноцветными огнями бакенов. А дальше, на противоположном берегу — бисерная гирлянда кривощековских огней. От уходящей к западу заречной дали тянет запахом полей, доносит еле уловимый рокот тракторов и комбайнов. А за спиной, в Новосибирске, затихает трудовой день, пустеют улицы.
Андрей Иванович сматывает удочки, берет свой небогатый улов и направляется в город. Воспоминания несколько растревожили душу. Но что-то в ней светилось, что-то грело.
Тогда, в тех давнишних спорах под вой пурги, разве могли даже самые горячие головы предсказать то, что сейчас стало? Разве Сталин тогда мог предвидеть, что на полях России будут ходить свои собственные комбайны, разве мог он предвидеть пятилетку, которая за четыре года превратит Россию из страны аграрной в страну индустриальную и заложит экономический фундамент социализма, разве мог он предвидеть Стаханова? Он тогда, поблескивая миндалинами горячих глаз, говорил коротко, как отрубал:
— При социализме каждый будет таким же сознательным, как мы. Как мы сейчас! Энергии будет у каждого много…
Обычно спокойный и хладнокровный, он в такие минуты не выдерживал, вскакивал и метался по тесной комнатенке, как истый горец. Молодой был — только-только за тридцать пять перевалило. А сейчас уж — за пятьдесят пять. Наверное, отяжелел? Давно не виделись. Посидеть бы, поговорить, порадоваться вместе осуществленной мечте. А поговорить есть о чем — не только о достижениях. Жизнь еще не прожита, поэтому не о памятниках себе надо заботиться, а о делах. Борьба-то продолжается.
Павлов с неприязнью вспомнил бывшего своего соседа по квартире Виталия Германовйча Дыбчика, с которым последние годы ему пришлось коротать вечера на общей кухне. Из молодых. Правда, с удивительно старыми чиновничьими замашками: преданно (до отвращения) смотрит в глаза ему, старому большевику. Разговаривать с ним невозможно — он соглашается буквально со всем, что ни сказал бы Павлов. «Ну, так же нельзя-a, со всем соглашаться! Ну, был с Лениным в подполье, был у истоков партии, ну, жил со Сталиным в ссылке! Но не значит же это, что я напрочь застрахован от ошибок. Мы и с Лениным иногда не соглашались. Спорили, искали истину… Не всегда, конечно, были правы… Но мы всегда имели свое мнение, и отстаивали его… А этот Дыбчик — черт знает что — сплошная бесхребетность! Сплошное послушание…»
Андрей Иванович ощупью в темноте поднялся на второй этаж, ключом открыл дверь и на цыпочках прошел на кухню. Из-под двери одной из бывших дыбчиковских комнат выбивался свет. Данилов, наверное, не спал.
Стараясь не греметь посудой, Андрей Иванович разогревал чай. Скрипнула дверь, из комнаты вышел Аркадий Николаевич. Он был наголо острижен. На нем армейские брюки-галифе и белоснежная нижняя рубашка.
— Добрый вечер, Андрей Иванович. Слышу, вы пришли. Думаю, дай посмотрю на ваш улов.
— Вечер добрый, Аркадий Николаевич. Улов-то не ахти. Я ведь не за, рыбой хожу, а отдохнуть. Как говорили древние ассирийские мудрецы: боги не засчитывают в счет жизни время, проведенное на рыбалке. Вот я и стараюсь прожить подольше. Вы, случаем, не рыбак?