Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне-то понятно почему, но не хватает еще двух-трех документов, чтобы подвести черту под этим вопросом, который все равно безответным не останется.)
Дюкло отошел к письменному шкафу, достал несколько папок, колобково подкатил к столу, несколько раздраженно отказавшись от предложенной помощи, развязал пожелтевшие тесемочки, показал крохотные номера «Юманите», издававшиеся в подполье: «Красная армия освободила Моздок, наступление развивается, настало время объединения! К оружию, граждане! На борьбу с врагами!»
– Я ведь все время войны провел здесь, – Дюкло ткнул пальцем в стол, – во Франции…
Господи, – подумал я, – такой крошечный, его же могли отловить по росту – примета, бросающаяся в глаза всем, не только фликам гестапо…
Словно поняв меня, он достал удостоверение, выданное ему 14 августа 1941 года, когда Красная армия сражалась под Ельней и, истекая кровью, пыталась удержать днепровские переправы:
«Лебек Франсуа, рожден пятого февраля 1894 года в Бресте, профессия – администратор»…
На удостоверении – фотография Дюкло: бородатый мужчина с висячими усами, только глаза не изменились, прищуристые, полны юмора и холодного, несколько отстраненного спокойствия; выбор сделан; переход в состояние небытия страшен тем, кто не обрел уверенности в себе, и не определил позицию, – в конечном счете все мы там будем, вопрос в том, кому суждено бессмертие, то есть память, кому – беспамятное бесславье…
Дюкло показывает фотографию молодого человека:
– Это Артур Далидэ. Очень красив, верно? Когда его схватили гестаповцы, мне предложили срочно поменять явку, – Артур бывал у меня довольно часто. Я отказался подчиниться решению ЦК: Далидэ не знает слова «предать». Его пытали неделями, он перенес нечеловеческие страдания… Когда его тащили на казнь, он шептал слова нашей Марсельезы. Он не открыл адреса моей конспиративной квартиры… Он был настоящим коммунистом… Советские друзья, прошедшие сталинские застенки, говорили, что коммунисты хорошего закала были самыми мужественными узниками, это верно? Если вам трудно отвечать на этот вопрос – не мучайте себя, промолчите. Все равно рано или поздно откроется вся правда, будет великое очищение… Это говорю я, который произносил имя Сталина с восторгом – особенно в те дни, когда русские стояли насмерть против наци…
Дюкло поднялся, отошел к окну; его маленькая фигурка на фоне осеннего Парижа казалась непреклонно-воинственной.
– Какая красота, – сказал он, кивнув на вечный город, – как хочется жить и работать, а?!
Глаза-маслины лучились добротой; он знал, что жить ему осталось совсем немного; никто не догадывался об этом, тем более я.
Почему же для него, героя-антифашиста, прошедшего пять лет подполья, произносившего в сорок втором имя Сталина с восторгом, доклад Хрущева о сталинском ужасе был очищающим облегчением, а для многих у нас продолжает быть трагедией – особенно для тех, кто и поныне уповает на «твердую руку», добавляя при этом: «иначе с нашим народом нельзя»?
Впрочем, истинные коммунисты никогда не запрещали основополагающего жизненного принципа Маркса: «Подвергай все сомненью».
Сталин делал все, чтобы запретить любое сомнение, превратив идею революции в догму новой религии.
Увы, в чем в чем, а в этом он преуспеет.
…Когда я уходил, Жак Дюкло положил свою маленькую, коротенькую ручку на мое плечо:
– Что загрустили, товарищ? Жизнь – это надежда. Движение – компромисс. Логика сильнее фанатизма. Слепцы ходят по равнинам, горные пики им недоступны, не так ли?
Отчеты по командировкам
Люди штурмуют небо (Восточная Сибирь, 1958)
Я знаком с Бетховеном
Вернее, даже не с одним, а со многими. Они живут в тайге: в палатках, избах, двухэтажных домах. Они все молоды и сильны. Они любят Вольфганга Амадея Моцарта и Петра Чайковского, Василия Сурикова и Винсента Ван Гога, Михаила Шолохова и Эрнеста Хемингуэя, Николая Черкасова и Симону Синьоре.
Лица у моих знакомых Бетховенов вечно загорелые, потому что сибирское солнце ласково к тем, кто исповедует любовь к этому краю бело-вспененных рек, синей тайги и высокого, бесконечно светлого и чистого неба.
Руки у них крепки, мускулисты и мозолисты. «Это руки творцов – так они вдохновенны и выразительны», – говорил я моему соседу в самолете, шедшем из Абакана в Москву.
Руки, вдохновение и Бетховен
– Подождите, – весело удивился мой собеседник, – но при чем здесь Бетховен? Мускульность рук и вдохновение? Помилуйте, это ж нелепица! Вдохновение – удел немногих. Это счастливый и грозный удел творцов, создающих прекрасное, то, чему поклоняется человечество.
– В вашем возражении, – сказал я, – только одно слово неверно.
– Одно слово – частность.
– В данном случае эта частность решает всё. Вы сказали, что вдохновение – удел немногих. В этом ваша главная ошибка. Сегодня у нас вдохновение – удел миллионов.
Несколько вопросов и одна иллюстрация к ним
Что заставляет Дмитрия Шостаковича просиживать у рояля долгие часы напролет в поисках мелодии? Кто заставляет Михаила Шолохова проводить у письменного стола многие дни – разительно короткие так же, как и нескончаемо длинные? Кто заставляет физика Ландау годами искать решения проблемы – одного, самого верного, самого истинного решения?
Лев Толстой говорил: «Если можете не писать – не пишите». Если бы Шостакович мог не творить – он не творил бы! Творчество – это веление сердца и разума, это жажда, это вечное спринтерство мыслей и чувств.
Но когда я думаю о творчестве, вспоминается мне не только светлая лаборатория физика, не Вешенская станица – вся в распахнутом весеннем цветении, не строгая молчаливость клавиатуры рояля. Нет.
Вспоминается мне то, чему я был свидетелем три года тому назад. Это было в тайге, около поселка Балыксу, на железной дороге Абакан – Сталинск, построенной комсомолом.
Ребята прораба Виталия Зимина стояли около моста, сделанного ими за три дня вместо двадцати семи по плану. Они стояли по пояс в снегу вдоль железнодорожного полотна, проложенного через тайгу, через скалы и болота.
Ветра не было. В воздухе стыл леденящий, тугой мороз. Сухо перезванивали заиндевелые провода, и от этого казалось еще холоднее, чем было на самом деле.
Над тайгой лежала тишина, властная и хищная.
Ожидание было долгим, слишком долгим, но никто не говорил ни слова, все стояли молча, не глядя друг на друга. И вдруг где-то далеко-далеко прокатился раскатистый гудок. Гудок паровоза.
А когда по рельсам, одетым голубым плюшем мороза, пронесся первый состав с абазинской рудой, люди стали бросать в воздух шапки, люди прыгали в снегу, люди обнимали друг друга и кричали хриплыми, сорванными голосами слова радости и победы.
А потом, не сговариваясь, запели:
Это есть наш последний
И решительный бой!
Комсомолята имели