Мост короля Людовика Святого. Мартовские иды. День восьмой - Торнтон Уайлдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать Фелиситэ когда-то, на острове Сент-Киттс, знала две короткие радости каждодневно: полчаса ранним утром, перед алтарем, и полчаса поздней ночью, над своим белоснежным приданым. Фелиситэ обе эти радости мечтала слить в одну — посвятить свою жизнь религии. Она училась в школе при монастыре святого Иосифа в Форт-Барри, пока не почувствовала, что нужна дома. Тогда, отказавшись от милой ее сердцу монастырской школы, она возвратилась в Коултаун и продолжала учение в обычной городской. Лицом она походила на мать, но ростом была повыше и темперамента материнского не унаследовала. Училась она превосходно и легко преуспела бы в науке куда посложнее школьной. Как и большинство девушек ее возраста, она вела дневник, но ей не было надобности прятать его за семью замками от посторонних глаз: она писала по-латыни. Отличная рукодельница, она сама себя обшивала, удивляя даже Юстэйсию изысканной тонкостью вкуса. По негласному уговору никто не входил к ней в комнату, хотя дверь всегда была распахнута настежь. Ей хотелось, чтобы эта комната вся была белая, но белая комната в Коултауне означала бы напрасный труд. Пришлось при отделке дома согласиться на голубую, лишь отдельные цветовые пятна, темно-красные и лиловые, нарушали однообразие. В общем, комната вышла простая, но не скучная. Ко всему были приложены искусные руки хозяйки — к занавескам, к покрывалу на кровати, к дорожкам и подголовным салфеточкам. На Фелиситэ произвели огромное впечатление иконы, увиденные у мисс Дубковой, и она пыталась подражать им по-своему. Со стен глядели яркие картинки религиозного содержания, наклеенные на черный бархат и окантованные плетеньем из золотой тесьмы и цветного бисера. Подушечки на ее priedieu[107] менялись в зависимости от праздников и времен года. Это не была ни молельня, ни келья; это было место, где можно исподволь готовить себя к избранной благой участи. Иногда, если Фелиситэ не было дома, мать среди домашних хлопот останавливалась у распахнутой двери и, прислонясь к косяку, с порога заглядывала в комнату. «Вот они, дети, которых рождаешь на свет!»
Ребенком Фелиситэ, как и Энн, была шумлива и взбалмошна. Сдержанность ей далась ценой внутренней борьбы изо дня в день, из года в год и привела заодно к некоторой отрешенности от «мирского» начала. Чувства ее принимали все более отвлеченный характер. Она любила мать. Горячо любила брата. Но уже к этой любви примешивалась любовь ко всему живому вообще, предписываемая ее верой. Так, она постепенно научилась любить отца, любить младшую сестру. Подруг у нее не было. Относились к ней с уважением, но без симпатии. При очередной бурной сцене в «Сент-Киттсе» она не уходила из комнаты — даже когда Энн, катаясь по коврику у камина, истошно визжала: «Не пойду спать!», «Не надену синее платье!» — даже когда отец бросал оскорбленье за оскорбленьем в лицо жене и сыну. При этом она большей частью молчала, только подходила поближе к матери и брату и, глядя прямо в глаза отцу, слушала его брань. Нет строже судей у человека, чем его дети (и он это знает); самый же их строгий суд — тот, что обходится без слов. Мать чувствовала поддержку в дочери, но была между ними какая-то нерушимая преграда. Они вместе занимались шитьем, вместе читали французских классиков, вместе причащались. Одно и то же вызывало их восхищение, одно и то же заставляло страдать, но никогда они вместе не смеялись. Юстэйсии было свойственно от природы обостренное восприятие комических несуразиц жизни, и все испытания, выпавшие на ее долю, не отняли у нее умения забавляться тем, что смешно. Этого умения была лишена ее старшая дочь. (Вот Джордж, тот ловил на лету редкие теперь всплески остроумия матери, мог даже и ответить ей в лад.) Но так или иначе, годы шли, а Фелиситэ все откладывала Великое решение ради пользы, которую, казалось ей, она приносила своим близким в «Сент-Киттсе». Смерть отца в этом смысле не изменила ничего.
И все же у матери с дочерью общего было больше, чем думали они сами. Обе к чему-то шли, обе чего-то ждали, обе напряженно старались что-то понять. У них на глазах разыгрывалась тяжелая драма, но они твердо верили, что молитвы, любовь и терпение принесут желанную ясность — для всех. Мы в этот мир приходим, чтобы постигать истину. Удивительное сопутствовало им обеим всю жизнь. (Разве не удивительно, что они смогли победить в себе природную склонность к безобразным и бессмысленным вспышкам гнева?) И теперь они твердо верили: свершится чудо.
К счастью для Джорджа, у него нашлось двое друзей: Джон Эшли и Ольга Дубкова. Эшли не только «покрывал» никчемность управляющего шахтами, понемногу взваливая на себя все его обязанности; он старался приохотить его к полезному делу, побуждая участвовать в своих опытах и изобретениях. (На суде все эти благородные поступки были вывернуты наизнанку; его обвинили в стремлении захватить занимаемый Лансингом пост, в том, что он систематически присваивал блестящие идеи Лансинга.) Но куда труднее было повлиять на Лансинговские воспитательные методы, имевшие целью «сделать мужчину» из Джорджа. Эшли делал что мог. Он добился доверия мальчика, и тот поверял ему свои беспрестанно меняющиеся жизненные планы — в двенадцать лет он собирался строить летательные аппараты; в тринадцать — отправиться в Африку спасать от истребления львов; в четырнадцать — стать цирковым акробатом. Когда Джорджу шел пятнадцатый год, произошел случай, значительно укрепивший их дружбу.
Дети в семье Лансингов часто болели и терпели разные злоключения. Всю осень 1900 года Джордж не вылезал из простуд и ангин. Решено было удалить ему миндалины. Лансинг велел жене ехать с мальчиком к доктору Хантеру в Форт-Барри и снять номер в гостинице «Фермерской», чтобы провести там две ночи — перед операцией и после нее. Обе девочки поехали тоже, только Фелиситэ ночевать уходила в монастырскую школу.
Джон Эшли не часто выезжал из Коултауна, но по случайному совпадению в эту самую пятницу дела привели его в Форт-Барри. Покончить с ними до вечера не удалось, нужно было остаться еще на день. Он отправился на вокзал к вечернему поезду и через проводника Джерри Билэма передал коултаунскому начальнику станции просьбу дать знать миссис Эшли, что он вернется лишь завтра. Свободных номеров в «Фермерской» не было, но всемогущий мистер Корриган распорядился устроить его на ночь в буфетной. За весь день Эшли ни разу не встретил ни миссис Лансинг, ни ее сына; только входя в гостиницу, он натолкнулся на Энн, которая пространно и несколько важничая объяснила ему, каким образом она очутилась в Форт-Барри. Эшли не захватил с собой достаточно денег, чтобы поужинать в ресторане; пришлось ограничиться порцией супа в соседней закусочной. В десять часов все в гостинице уже мирно спали, кроме Юстэйсии и Джорджа. Мальчик метался, что-то бормотал. Мать встала, зажгла газовый рожок и подошла к сыну.
— Джордж! Джордж, дорогой мой! Не надо волноваться. Каждый месяц сотням людей вырезают миндалины. Через несколько дней ты об этом и думать забудешь. А зато прекратятся твои постоянные ангины.
— Уже скоро утро, мама? Который час?
«Это непривычная обстановка подействовала на его нервы», — уверяла она себя. За всю жизнь Джордж не больше семи-восьми раз ночевал не дома — изредка у Роджера в «Вязах» да еще когда отец брал его с собой на охоту. Ей и самой не много ночей пришлось провести вне дома с той поры, как семья поселилась в «Сент-Киттсе». Она старалась подбодрить сына: три дня после операции доктор велел ему есть одно мороженое; ничто больше не будет мешать его занятиям спортом.
Была у них одна тайна. Мать любила рассказывать сыну про прекраснейший в мире остров, про синее небо и синее море, про то, как она торговала в лавке, когда была чуть постарше, чем он сейчас, про свою большую красивую веселую мать с веером в руках на веранде дома, про отца в его щегольском белом мундире, про молодых людей острова, распевавших под окнами серенады. Ни с кем больше она обо всем этом не говорила. И у них считалось решенным: когда-нибудь она повезет Джорджа на свой остров; верней даже, он ее туда повезет. Джордж был набожен. Ему хотелось побывать в ее церкви, помолиться на том самом месте, где столько раз молилась она. Упоминала она порой и о том, как на Сент-Киттсе появился отец Джорджа, но мальчик в таких случаях упорно хранил молчание. Сам он об отце не заговаривал никогда.
Под конец она тихо спела ему песню на своем patois[108], и Джордж уснул. Она пересела в глубокое плетеное кресло у окна, выходившего на городскую площадь. Кругом было темно.
«Как в моей жизни», — подумала она, но тотчас же спохватилась. «Нет! Нет! Моя жизнь трудна, но не темна. Что-то уже готовится. Что-то вот-вот случится. Пусть я совершила ошибку, но меня ждет искупление». Как смеет она сожалеть о том, что ее жизнь не сложилась иначе ведь в иной жизни не нашлось бы места ее детям — их попросту не было бы! «Наша жизнь — это мы сами. Все связано одно с другим. Самый ничтожный поступок нельзя даже в мыслях повернуть по-другому». Она блуждала вслепую среди понятий необходимости и свободы воли. Да, все окружено тайной, но как нестерпимо было бы жить, если бы этой тайны не было. Она соскользнула на колени и, уронив руки на сиденье кресла, зарылась в них лицом.