Послание из пустыни - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо его спасти!
— Поторопись, малый. Жеребенку уже не помочь, — бросил он, кинув на него равнодушный взгляд. И, указав ввысь, добавил: — Им займутся они…
Между тем солнце застилала тьма. Со всех сторон слетались черные тени, образуя посреди неба грозный движущийся клубок. Грифы. У осленка подкосились ноги, и он упал, увлекая за собой меня. Над головой просвистела плетка — не для того, чтобы хлестнуть, а чтобы покончить с тем, чего нельзя было затягивать.
— Хочешь остаться один на один с разбойниками?
— Мне все равно.
— Совсем рехнулся, приятель. Посмотри, насколько мы отстали от каравана.
Караван уже растянулся чуть не по всему склону к долине: длинный извивающийся хвост из ослов и верблюдов, с навесами от солнца для богатых купцов впереди и серыми одеждами бедняков сзади.
— Дай мне нож, солдат!
Покачав головой, он кинул мне нож и напился воды из меха. Я положил голову осленка себе на колени и вонзил нож ему в шею; на подол хлынула кровь. Шейные мускулы осленка расслабились, голова отяжелела. Все, что олицетворяло Амхару, мое вожделение, мой мир, вмиг улетучилось, вытекло в песок.
Я встал и подошел к ослице. Легионер нетерпеливо заворчал.
— Я догоню, — сказал я.
— Да уж будь добр, — ответил он и, вонзив пятки в бока своего коня, скрылся за холмом.
Грифы налетели скопом, штук сорок — пятьдесят сразу… напугав одним только хлопаньем крыльев. Нисколько не смущаясь моим присутствием, они стали опустошать вместилище моего прошлого. Начали с крупа, после чего методично объели жеребенка до костей. Слышно было, как похрустывают жилы, хрящики, перепонки, как трещат крошащиеся косточки. Стервятники не смотрели по сторонам, просто делали свое дело. Впоследствии, завидев из окна монастырской кельи паривших в небе грифов, я думал о том, что в них присутствует и частица меня.
Теперь же, еще только по дороге в монастырь, я подошел к объеденному дочиста скелету и отломил от грудной клетки крохотное ребрышко, сухую, отполированную жеребячью косточку. Пробуравил в ней ножом дырку, продел туда жилу и повесил себе на шею.
Я наивно возлагал чересчур большие надежды на монастырь и тех, кто изучал там писания. Мне казалось, что пример Учителя Праведности[5] должен вызывать у всех праведность и рвение. Встреча с Гаврииловым отпрыском Иохананом поколебала мое представление о святости их служения Господу.
Это было полезно, ибо я познакомился с сочетанием света и тьмы, кое есть серость.
В Иерихоне многие покинули караван, их место заняли другие, те, кто держал путь в Индию.
Равви Симон простер свою длань надо мной и Иохананом:
— Будьте любезны сохранять покой и согласие, пока я не доставлю вас в монастырь. Тебе, Иисус, с твоей повышенной любознательностью, советую побродить по городу и оглядеться. А я тем временем сделаю кое-какие дела.
— Я останусь здесь, — сказал Иоханан.
— Поступайте сообразно вашим желаниям. Скоро вам придется сидеть взаперти в куда более тесных пределах.
Мне горько было слышать этот приговор. Мы направлялись в самый священный монастырь, где из нас должны были сотворить аскетичных монахов, которым нет дела до интриг и скандалов Иерусалимского храма.
Прав ли я, что продолжаю стремиться туда?
Как подействует на тамошних обитателей наше прибытие? Скорее всего, в монастыре начнутся раздоры, образуются противоборствующие лагери, трудно будет сосредоточиваться на святых предметах.
Неужели на всей земле нет места, где обходятся без привычных человеческих раздоров?
Я сидел под деревом на рыночной площади и глазел на людей. Желание посмотреть дворец, в котором жила Клеопатра и о котором мне прожужжал уши Бен-Юссеф, исчезло. Желание сходить к источнику и напиться из него тоже исчезло. А ведь я обещал Бен-Юссефу это сделать.
— Там самая вкусная вода во всем нашем краю. Выпей черпачок и вспомни старого разбойника, — напутствовал он меня.
Кумран! В жизни не видал ничего красивее! — подумал я, когда мы ввечеру забрались на гору и подошли к раскинувшейся по-над морем обители. По ее белокаменным стенам ласково скользили лучи заходящего солнца. Монастырь был большой — целый город посреди окружающего бесплодия, — и теперь мне предстояло сделать его своим домом. Из-за кровель выглядывало несколько высоких деревьев. Щебетали птицы, долетал слабый запах смолы, я как будто даже слышал журчание воды.
Разве мог сравниться с этой чистотой Храм в Иерусалиме? Конечно, он был выше, имел большее влияние, и все же… в голове пташкой промелькнула наивно-богохульная мысль: тот Храм запятнан служителями.
Я стоял перед воротами, поглаживая белый известняк стены, и вот врата раскрылись: мне никогда не забыть той первой прогулки в тишине, прохладе, покое. Улицы, которые мы миновали одну за другой, были безлюдны, однако из темных комнат доносились шорохи, там кто-то двигался при свечах. Мы свернули за угол — и были ошеломлены новым впечатлением: белые стены пламенели от многочисленных пеларгоний, рододендронов, гибискусов. Сладостно благоухающие садики, огороды с более терпкими запахами… Часовенки! Скамейки под сенью кипарисов — сидевший там человек и не подумал оторвать голову от книги. Базарчики, голубятня, водоем.
Даже контрфорсы, на которые опирались арки у нас над головой, были произведением искусства. Все тут было подчинено чистоте помыслов и сосредоточенности, каждый камень вмурован на положенное место, дабы создавать ощущение безмятежности. Каждая мысль, проследив за их рядами, должна была вознестись прямехонько к Богу. Во всяком случае, со мной было именно так (да простится мне подобная дерзость).
Мир за воротами для меня умер, я хотел обратиться в мысль.
Сию же минуту.
* * *Тем не менее я продолжал телесное существование в вещественном мире. Как продолжал его хромой и кривой монастырский повар, ставший моим первым собеседником послё того, как я помылся и надел выданное мне чистое платье, в котором полагалось забыть прошлое и стать новым человеком.
Повар сидел в кухне, навалившись на стол своими толстыми руками, тогда как новиции драили пол, оттирали золой котлы и разводили огонь перед вечерней трапезой. В помещении царила приятная прохлада. И вдруг повар обратился ко мне:
— Раньше тебя что-то не было видно, парень!
— Я только прибыл.
— Ну-ну, — молитвенно сложив руки, протянул он. — Посмотрим, надолго ли ты у нас задержишься.
Я обомлел от изумления:
— Навсегда!
— Поначалу все так говорят. Да ведь тутошняя жизнь не сахар. — Он покосился левым глазом на просторную трапезную, куда нас, новициев, пока не допускали. — Ну-ка прислушайся, — велел он. Я навострил уши и услыхал вдали знакомый голос. Иоанн! Неужто и он здесь? Неужто он перебрался из родительского дома именно сюда?
Если честно, я не столько удивился, сколько испугался.
— И кто ж это читает? — осведомился я.
— Иоанн из Тивериады. Не знаешь? Он у нас самый уважаемый. Настоящий Мессия!
Старик с ухмылкой наклонился поближе ко мне:
— Не за горами день, когда Иоанн возглавит обитель.
— И давно он здесь?
— Всего три года. Просто для некоторых и это срок. А ты, оказывается, его не знаешь. Он рано потерял родителей. Слышал бы ты, как он клеймит здешних нечестивцев.
— Нечестивцы?.. Здесь?!
Старик хихикнул и, заколыхавшись всем телом, расплылся в беззубой улыбке. Потом снова зашептал, уже со страхом — прямо-таки с ужасом — в глазах:
— Да я и сам нечестивец. Спасибо, хоть не выкидывают на улицу. Я одержим бесом.
Он ткнул себя в грудь:
— В меня вселился Мастема. У него на руках по восемь пальцев. И смердит от него несусветно. И он гоняет меня ночами к морю…
— Зачем?
— Кончай тарабарить, старик, — повернулся к нам от плиты новиций. Он улыбнулся мне и, не выпуская из рук начищенный до блеска бронзовый котел, продолжил: — Наш повар заводит эти разговоры с каждым новым человеком. Ему, вишь ли, охота поплакаться.
— Ну и пусть, — сказал я. — Зачем он тебя гоняет к морю?
— Он меня преследует. Говорит, я должен, должен, должен…
Старик еще несколько раз повторил это слово и опять содрогнулся.
— Спасибо, не выкидывают из монастыря. По восемь пальцев…
— Ты несешь этот крест за других, приятель, — сказал я.
— Не мели чепухи. Я дурной человек. Дурной, дурной, дурной…
— Может, никакого Мастемы и нет. А может, без сынов тьмы не было бы света. И еще: разве бывают совсем безгрешные?
Старик поднялся из-за стола, взгляд его пылал гневом.
— Ты злословишь, парень. Хулишь святых из наших келий.
И он был прав! Проведя в монастыре всего несколько часов, я уже громогласно подвергал сомнению всех и вся — даже беспорочность и единство, в которые сам искренне верил. А жертва бесов защищала передо мной свою одержимость.