Послание из пустыни - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоанн снова сел и, понурившись, подпер голову руками.
— Интересно, что еще предопределила моя решимость… помимо треклятой суровости. И куда она меня приведет?
— К смерти. Все пути ведут к ней.
Иоанн рассмеялся, хитро склонил голову набок.
— Ты хочешь сказать, мы стареем? Я всегда был стариком. Таким же стариком, как мои родители.
— Я скучаю по ним, — признался я. — Я их очень ценил.
— Но ты понятия не имел, что у нас была за жизнь. На самом-то деле. Я ведь постоянно жил рядом со смертью. Плохо, когда у тебя пожилые родители. Плохо, когда тебя с самого рождения пасет смерть. Родителей лучше иметь молодых, как у тебя. Надо ведь успеть посмотреть жизнь, хотя бы сквозь щелочку. Полюбоваться на простор полей. На море. На деревья в цвету.
— Ты же все это видел!.. Мы столько носились по округе…
— Нет, не видел. Мне мешали родительские лица, которые заслоняли обзор. Я воспринимал окружающий мир, словно слушая чужую историю. Я узнавал о нем куда больше по отражению в твоих глазах. Меня самого ничто не радовало. Все только тяготило. Понимаешь, о чем я?
— Думаю, что да.
— Я ни с кем так не откровенничаю. Просто я выбит из колеи твоим приездом. Ты слишком хорошо меня знаешь, видишь меня насквозь. И это лишает меня цельности. Я перестаю быть сплошь жестким. А жесткость мне необходима, иначе я теряюсь и перестаю понимать, как себя вести.
Можешь описать мне ту птицу? — продолжал он, указав на луг. — Вон там, между валунов…
— Щегла? Он коричневый, с желто-зелеными полосками на крыльях и красным пятном под гузкой. Очень красиво смотрится на этом фоне. Гляди, как он вертит головкой. Можно подумать, успевает смотреть сразу во все стороны. У нас в Назарете было много щеглов. Особенно на поленнице. Бывало, рассядутся там утром и я кормлю их зерном. А весной, когда со скал начиналась капель… Но почему ты спрашиваешь?
— Потому что я не вижу ничего подобного. Ничегошеньки! — вскочив на ноги, закричал он. — Я вижу птицу и думаю: вот птица. И больше ничего. Никаких подробностей. У меня в мыслях не возникает ни ее окраски, ни ее истории, ничего…
— Зато ты видишь другое, Иоанн.
— Увы. Я вижу мрачные, черные предметы. Разрозненные. Разделенные пустотой. Так выглядит для меня все кругом. А ты… тебе нужно проповедовать миру собственный взгляд. Рассказывать, как ты видишь щеглов… Рассказывать о взаимосвязи вещей.
— По-моему, это самоочевидно.
— Ты сдурел? Что ты считаешь самоочевидным? Все всё понимают по-своему. Римляне противостоят грекам, греки — евреям, евреи — другим евреям, бедняки — другим беднякам. Мы противостоим сами себе. Враждуем сами с собой. Мой главный враг — я сам… Я ни на что не годен.
— Говорят, ты скоро станешь во главе монастыря. Говорят даже, что ты…
— Прекрати!
Но я не прекратил. Напротив, я возвысил голос и донес свою фразу до укромнейших уголков его сознания:
— Говорят, что ты — грядущий Мессия!
Какое облегчение! Какая сладостная месть! Я словно задышал полной грудью, глубоко и размеренно. А потом расхохотался. Я смеялся так громко и долго, что люди на горе обратили внимание и оторвались от работы: подняв головы, они застыли с серпами и мотыгами в руках. Их фигуры светлели по всему склону. И они были совсем близко.
Наконец я умолк. Совсем рядом, в лице Иоанна, я прочел безысходное горе. И, пытаясь загладить свою вину, добавил:
— Я тоже присоединюсь к твоему воинству.
— Да как у тебя язык поворачивается? Надо же, такое богохульство…
— Я… я слышал это на кухне… Прости меня, Иоанн.
— Ты не у меня должен просить прощения.
— Я безумно рад встретить тебя здесь. Будет с кем поговорить.
— Ты не у меня должен просить прощения, — уныло повторил Иоанн. — Впрочем, еще успеется.
И он двинулся обратно к монастырю. Иоанн шагал столь решительно и быстро, что стало ясно: мне за ним идти не следует. Оставшись на берегу, я почувствовал, как закачалась под ногами земля, как тело пронзают нещадные молнии зноя. Распуганные Иоанном чибисы, отчаянно крича, ухватились клювами за мои нервы и растащили их по всему лугу.
На другой день, когда благочестивое собрание приготовилось получить свою порцию кнута и пряника, Иоанн взобрался на камень и обратился к общине. Он говорил о том, что в монастыре царит обманчивая самоуспокоенность. Говорил о нашей оторванности от мира. Говорил о слепом заблуждении.
Глаза его пылали безумием. Пожилые монахи сначала только вздыхали, как привыкли вздыхать на всякой проповеди, но мало-помалу и они уловили в речах Иоанна ожесточение. До них дошло, что он насмехается над советом старейшин, прочившим его в настоятели, насмехается над теми, кто верит в него и видит в нем надежду на будущее.
Потрясая длинными худыми руками, Иоанн толковал про Одиноких, которых Бог вводит в дом[7]. А когда умолк, схватился за края одежды и принялся рвать ее в клочья. С камня Иоанн сошел обнаженный.
Народ повскакал с земли: случилось нечто беспримерное.
Но пока мы добежали до монастырских ворот, Иоанн почти скрылся из виду. Взвихряя около себя песок, он двигался на север, к пустыне и Иордану.
На меня он за время своей речи даже не взглянул.
После этого я испытал ощущение полной нереальности. Монастырь точно опустел. Жизнь в нем замерла. Я утратил опору, утратил связи, оказался один на один со своими грезами… Может быть, меня не существует? Может быть, я всего лишь Иоаннова фантазия? Все казалось подчиненным некоему плану. А если я и впрямь существую только у него в голове, что я воплощаю: его радость или ожесточение? Его печаль или ощущение краха? А может, его будущее? В застывшем, замкнутом взгляде Иоанна читалось, что он отрекся от будущего. Что его будущее принадлежит другим. Что это будущее — его месть настоящему…
Теперь, задним числом, когда я попал в пустыню и мир вокруг временно утихомирился, я все отчетливо вижу и понимаю. Теперь, когда все осталось позади… Хотя жизнь моя еще не достигла расцвета, у меня все позади. Когда из бутона пробивается на свет Божий цветок, у него за плечами остается долгий период приготовления, жизни в зимнем сокрытии среди голых ветвей. Когда цветок распускается, для него все осталось позади.
Так и у меня все миновало и осталось позади, пусть даже мир об этом не ведает. И задним числом я иногда представляю себе, что не я был Иоанновой фантазией, а он — моей. Он никогда не существовал, я его просто выдумал.
* * *Кроме всех прочих, в обители жил монах с длинной окладистой бородой, его звали Товией. Работал он сам по себе — либо в скромном монастырском огороде, либо на рытье канав; мы, остальные, обычно трудились всем скопом среди ароматов золотисто-желтого горчичного поля. Товия был коренаст и грузен, ходил ссутулившись, ни с кем не разговаривал. Копал неистово, но изредка замирал над заступом и принимался говорить, обращаясь то ли к земле, то ли к чему-то под землей, мы точно не знали.
Шло время. Мы никак не соприкасались друг с другом, пока однажды ранним утром Товия не привлек к себе внимание: поднял заступ, вонзил его в землю — и вдруг завопил благим матом. Потом упал на колени над вырытой ямкой.
Меня одолело любопытство, и я поспешил к Товии.
Оказывается, его лопата угодила в мышиную нору, где штук семь голеньких розовых мышат еще сосали разрубленную пополам мать. По их гладким тельцам стекала кровь, на них налипли клоки материнской шерсти, а они как ни в чем не бывало продолжали сосать — попискивая, повизгивая, постанывая. Товия раздвинул траву. Когда я подошел ближе и рядом упала моя тень, он обернулся.
— Вишь, что творится?! — сказал он.
Я кивнул. Зрелище было отвратительное.
— Надо их прикончить, — покачал головой он.
— Гм…
И вдруг рядом вырос Иоаханан. Толстяк уставился на нас и захихикал.
— А вы тут, оказывается, разговоры разговариваете!
— Какие еще вы? — выпрямившись, спросил Товия.
— Какие еще вы? — почти одновременно подхватил я.
— Тоже мне, нашел шатию-братию! — произнес Товия угрожающим тоном человека, привыкшего к одиночеству.
— Я подумал… — замямлил Иоханан.
— Можешь думать все, что тебе заблагорассудится! — рявкнул Товия. — Только убирайся отсюда. Это сотворил я, и никто другой.
Он ткнул пальцем в яму и наклонился над мышатами. Взяв в руку одного, сунул его под нос Иоханану. Тот отпрянул.
— Мне нужно их убить, — сказал Товия. — Или хочешь сделать это сам? Я попал заступом в нору.
И… скорее для самого себя… пробормотал:
— Они такие крохотные, такие беззащитные. Рано им умирать-то.
Затем снова поворотился к Иоханану и заорал: