Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чтобы вы изменили мне?
— Если б мы могли! Но мы не можем; вы сами это видите. Дайте слово до поры до времени никому этого не говорить.
— Даю. А вы отдадите мне Елену?
— Не можем не отдать, хотя нам и жаль Богуна…
— Тьфу! Князья! — Наместник вдруг обернулся к Курцевичам. — Четверо вас, таких смелых, здоровых, и вы боитесь одного казака, хотите взять его изменой. Хотя я должен быть благодарен вам, но все-таки скажу: недостойно это благородной шляхты!
— Вы не мешайтесь в это дело! — закричала княгиня. — Не ваша тут забота, что нам делать. Сколько людей вы можете выставить против его полутораста человек? Защитите вы нас? Защитите хоть ту же Елену, которую он готов захватить силой? Не ваше это дело. Поезжайте себе в Лубны, а мы уж потом привезем вам туда Елену.
— Делайте что хотите, только еще одно слово: если княжна будет хоть чем-нибудь обижена, горе вам!
— Воздержитесь от таких слов, не раздражайте нас понапрасну.
— Вы хотите насильно выдать ее да и теперь, продавая ее за Розлоги, подумали ли вы: по душе ли прихожусь ей я?
— Что ж? Ее можно будет спросить в вашем присутствии… Княгиню вновь начинал охватывать гнев; она ясно заметила нескрываемое презрение в словах наместника. Симеон пошел за Еленой и вскоре показался в дверях вместе с нею.
Среди злобы и проклятий, которые, казалось, еще висели в воздухе, как отголоски стихающей бури, среди нахмуренных бровей, разъяренных взоров и суровых лиц ее светлое лицо блеснуло, словно солнце из-за зимней тучи.
— Княжна, — сухо сказала княгиня, указывая на Скшетуского, — если вы не имеете ничего против, вот вам будущий муж.
Елена побледнела, как полотно, вскрикнула, закрыла глаза руками и потом вдруг протянула их к Скшетускому.
— Правда ли это? — прошептала она в упоении.
* * *Час спустя отряд посла и наместника не спеша подвигался лесною дорогою по направлению к Лубнам. Скшетуский с паном Лонгинусом ехали во главе, а за ними длинной лентой тянулись посольские экипажи. Наместник был весь погружен в невеселые думы, как вдруг его внимание привлекли слова песни…
"Тужу, тужу, сердце болит…"
В глубине леса на узкой тропинке показался Богун. Конь его весь был покрыт пеной и грязью.
Очевидно, казак, по своему всегдашнему обычаю, поскакал в степь, в леса, куда глаза глядят, чтоб надышаться вольным воздухом, затеряться вдали, забыться и заглушить гнетущее горе.
Теперь он возвращался в Розлоги.
Пан Скшетуский посмотрел вслед за исчезающим вдали красавцем-рыцарем и мимо воли подумал и даже тихо пробормотал:
— А ведь это счастье, что он убил при ней человека! Вдруг какое-то сожаление сдавило его сердце. И Богуна было ему жаль, а в особенности того, что он, связанный словом княгини, не мог теперь пустить вдогонку ему своего коня и сказать:
— Мы любим одну и ту же… Одному из нас не жить на свете. Обнажай шпагу, казак!
Глава V
Пан Скшетуский не нашел князя в Лубнах: тот выехал на крестины в Сенчи, к своему бывшему дворянину, пану Суффчинскому, а вместе с ним выехала княгиня, две панны Збаражские и многочисленная свита. Князю послали известие о возвращении наместника из Крыма и о прибытии посла, а пока пана Скшетуского радостно приветствовали его товарищи, в особенности пан Володыевский, ставший после известной дуэли большим приятелем нашего наместника. Этот рыцарь отличался тем, что постоянно был влюблен в кого-нибудь. Убедившись в холодности Ануси Божобогатой, он отдал свое чувствительное сердце Анели Ленской, тоже фрейлине княгини, а когда и та вышла замуж за пана Станишевского, Володыевский стал посылать вздохи по адресу старшей княжны Збаражской, Анны, племянницы князя Вишневецкого.
Пан Володыевский сам хорошо понимал, что метит очень высоко, и не мог обольщать себя никакой надеждой, тем более, что к княжне уже прибыли сваты от пана Пшеимского, воеводича Ленчицкого, — пан Бодзинский и пан Ляссота. Несчастный Володыевский посвятил в свое новое несчастье нашего наместника, пересыпая свое повествование придворными сплетнями. Пан Скшетуский слушал все это одним ухом; его мысли были заняты совсем другим. Если бы не душевная тревога, которою обыкновенно сопровождается всякая любовь, будь она счастливая или несчастная, пан Скшетуский считал бы себя счастливым, возвратившись в Лубны, где его окружили знакомые лица, охватил шум солдатской жизни. Лубны, княжеская резиденция, ничем не уступала всем резиденциям "королевичей", с тою только разницей, что Вишневецкий ввел повсюду суровую, совершенно военную дисциплину. Кто не знал тамошних обычаев и порядков, тот, приезжай он хоть в самое спокойное время, предположил бы, что готовится какая-то война. Солдат там брал верх над дворянином, железо над золотом, звук сигнального рожка над веселым шумом игр и пиршеств. Всюду царствовал изумительный порядок, всюду сновали рыцари разных хоругвий: панцирных, драгунских, казацких, татарских, валашских; в них служило не только все Заднепровье, но по своей охоте и шляхта из разных областей республики. Кто хотел воспитаться в настоящей военной школе, тот шел в Лубны; там, рядом с русинами, можно было видеть и Мазуров, и литвинов, и малополян, даже пруссаков. Пешие полки и артиллерия — так называемый "огненный народ" — состояли преимущественно из отборных немцев, нанятых за высокое жалованье, в драгунах служили больше местные жители, литовцы в татарских хоругвях, а малополяне предпочитали панцирный отряд. Князь не давал времени изнежиться своему рыцарству, поэтому войска постоянно находились в движении. Одни полки выходили на смену в станицы и паланки, другие возвращались назад; ученья и смотры назначались каждый день. По временам, хотя татары и сидели смирно, князь предпринимал далекие экспедиции в глухие степи и пустыни, чтобы приучить солдат к трудностям походной жизни, проникнуть туда, куда еще никто не проникал, и еще более широко разнести славу своего имени. Так, прошлою осенью он прошел левым берегом Днепра до Кудака, где комендант, пан Гродзицкий, оказал ему царские почести, потом спустился до Хортицы и на урочище Кучкасов велел насыпать большой холм в знак того, что никто еще не заходил так далеко в эту сторону.
Пан Богуслав Машкевич, бравый солдат и ученый, описавший это и другие путешествия князя, расписывал Скшетускому чудеса последнего похода, что подтверждал и Володыевский. Видели они Пороги и дивились им, в особенности страшному Ненасытцу, который каждый год, как в древности Сцилла и Харибда, поглощал несколько человек. Потом они направились на восток, в спаленные степи, обиталище разных гадов и громадных змей в десять локтей длины и толщины в руку. По дороге на одиноко растущих дубах они вырезывали pro aeterna rei memoria [16] гербы князя и, наконец, зашли в такую глушь, где и следа человека не встречалось.
— Я думал, — сказал ученый пан Машкевич, — что нас постигнет участь Улисса.
А пан Володыевский прибавил:
— Солдаты из-под хоругви пана стражника Замайского божились, что видели тот finis [17], которым кончается orbis terrarum [18].
Наместник, в свою очередь, рассказал товарищам о Крыме, где провел почти полгода в ожидании ответа его величества хана, о тамошних городах, уцелевших с давних времен, о татарах и их военном могуществе и, наконец, о всеобщем страхе при одном известии о нападении на Крым сил всей республики.
Пан Лонгинус Подбипента сразу приобрел всеобщую симпатию, а потом и уважение, когда проявил нечеловеческую силу при упражнениях со своим мечом. Конечно, он не преминул рассказать историю о предке Стовейке и о трех срубленных головах, только промолчал о своем обете, не решаясь стать предметом шуток. Более всех он сдружился с Володыевский (у обоих были такие чувствительные сердца); несколько дней подряд ходили они вместе на крепостной вал вздыхать, один по своей недосягаемо-высокой звездочке, княжне Анне, другой по незнакомке, от которой его отделяли три обещанные головы.
Володыевский тянул пана Лонгинуса в драгуны, но литвин твердо постановил записаться в ряды панцирных, чтобы служить под начальством Скшетуского. С невыразимою радостью он услыхал, что в Лубнах все считают наместника за рыцаря чистейшей воды и за одного из лучших княжеских офицеров. А тут еще в хоругви пана Скшетуского открывалась вакансия после пана Закшевского, по прозвищу "miserere mei" [19], который лежал давно уже в постели без всякой надежды на выздоровление. К любовным треволнениям наместника присоединилось еще и опасение потерять старого товарища и испытанного друга. Скшетуский целые дни ни на шаг не отходил от его изголовья, утешал его, как умел, и поддерживал в нем надежду на выздоровление.
Но старик не требовал утешения. Он весело умирал на своем рыцарском ложе, покрытом конскою шкурою, и почти с детской улыбкой поглядывал на распятие, висевшее на стене.