Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ бюрократа — это еще и образ дисциплинирующей власти. Поскольку же дисциплина должна была идти «снизу», от сознательности масс, бюрократическое дисциплинирование их становилось заведомо избыточным. Избыточность — всегда источник смеха (именно смеха, но никогда не иронии власти над собой!). Не удивительно, что этот образ требовал серьезной идеологической аранжировки. То, что было реальной бюрократией (Сталин как главный бюрократ и созданная им номенклатурная система, которая воспроизводила бюрократию), репрезентировалось в положительном свете (партийные руководители всех уровней), а то, что вызывало массовое недовольство, отчуждалось и сгущалось в сатирическом образе. Бюрократ — это всегда Другой власти. И создание этого Другого становилось важнейшей ее функцией.
Советская сатира не столько уходила от острых тем, как принято считать (в этом случае она была бы просто излишней), сколько уводила от них. «Сатирические обобщения» касались всех сторон советской бюрократии — ее генезиса («перерождение аппарата»), самооценки («ханжество», «самодовольство», «цинизм»), вызывавших наибольшее недовольство эксцессов («формализм», «очковтирательство», «бездушие»). Мы обратимся к трем пьесам, освещавшим каждый из этих аспектов и созданным в 1953–1957 годах, когда происходит сдвиг от заказанной в 1952 году сатиры для подготовки новой волны террора к сатире, нацеленной на «преодоление культа личности» и «восстановление ленинских норм».
Эксцентрика, динамика, буффонада и безликие мелкие бюрократы… Такой контраст обладает взрывным эффектом. Однако это всегда направленный взрыв.
В центре комедии Михалкова «Памятник себе» (1957) — бюрократ-перерожденец Почесухин, управляющий городскими предприятиями коммунального обслуживания. Во вверенной ему сфере городского хозяйства царит полный развал. Однако он противится любым изменениям и боится людей инициативных, заменяя одного пьяницу — директора бани другим, заведующим парикмахерской («Тут мыло и вода, там вода и мыло… Не все ли равно? Назначайте!»).
Условность происходящего подчеркивается всегда незначительной должностью бюрократа: Почесухин заведует коммунальным хозяйством, Утюгов из «Рыцарей мыльных пузырей» ведает сберкассами города, Боков из комедии «Большие хлопоты» заведует Справкоиздатом, действие комедии «Воскресение в понедельник» происходит в некоем кустовом управлении речными курортами и т. д. Эти герои — наследники парадигматического советского бюрократа — товарища Бывалова из «Волги-Волги», который заведовал «мелкой кустарной промышленностью» в Мелководске. Между условной формой пьес и статусом героев существует прямая зависимость. Помещение бюрократов на мелкие должности компенсирует «обобщающий» эффект этих пьес. В «реалистической сатире» осмеиваемые персонажи, типа Помпеева или Лопоухова, занимали высокие должности отцов города и области, Карпо Карпович из комедии «Не называя фамилий» был заместителем министра. Но их статус был нейтрализован индивидуализацией «реалистической сатиры». Однако чем дальше от «реализма» и индивидуализации и чем ближе к фарсу, тем выше обобщающий потенциал пьесы, что и компенсируется резким снижением должностного ранга бюрократов.
Именно эту деминутивность статуса своего бюрократа использует Михалков в качестве основной метафоры чиновничьего перерождения. Отправной точкой этого номенклатурного фарса становится случайность: жена Почесухина обнаружила на кладбище странный дореволюционный памятник: на гранитной плите мраморное кресло. Покойник был купцом первой гильдии, и жена поставила ему такой памятник в память о том, что он торговал мебелью. Но купец оказался полным тезкой Почесухина. Жена советского чиновника пришла в ужас. Вызвав к себе директора кладбища Вечеринкина, Почесухин объясняет ситуацию:
Почесухин. Домой пришла — трясется вся. Насилу мы ее горячим боржомом с медом отпоили!.. Ну, мне на разные там бабьи дурные приметы наплевать, а вот на «купец первой гильдии» мне лично не наплевать. Это сословие при моей фамилии и при моих инициалах недействительно! Тем более — когда я занимаю определенное должностное положение и происхожу из мещан. И это подтверждено метрическим свидетельством!.. Теперь понял? Вот я тебя и вызвал в связи с этим памятником. Дело как будто пустяковое, а раздуть его можно. Всякое дело раздуть можно! Это я по личному опыту знаю. Иди потом доказывай, что ты не купец первой гильдии!.. Фактически и документально все в порядке, но сомнение зарождается? А где сомнения, там и выводы! Это уж я тебе ответственно заявляю. Я повседневно занимаюсь кадрами и сам повседневно делаю различные выводы… Я тебе откровенно скажу: меня данный памятник с данной надписью не устраивает! По кладбищу люди ходят. А ну какая-нибудь экскурсия туда, в тот заповедник, нос сунет? А кто-нибудь возьмет да и заведет: «Ах, что это за кресло такое? Ах, кто под ним лежит? Ах, какой же это Почесухин? Знакомая фамилия! А не родственник ли он Кириллу Спиридоновичу? А мы и не знали! Мы думали, он наш! Выходит, он это скрыл при вступлении…» Ну, и так далее и в том же духе…
В комедии Кондрата Крапивы «Кто смеется последним» за двадцать лет до пьесы Михалкова развивался схожий сюжет: герой впадает в панику из-за внешней схожести с деникинским полковником, не зная, как доказать, что он никогда в белой армии не служил. Предприимчивый директор кладбища, используя страхи и амбиции Почесухина, предлагает тому не просто убрать с памятника упоминания о купце, но и списать могилу как бесхозную, закрепив могилу и памятник за собой. В результате на памятнике остается только имя Почесухина. Идея пришлась по душе Почесухину и он настолько сроднился с памятником-креслом, что однажды, прислонившись к нему спиной, заснул.
И снится ему… будто он находится в дореволюционной ресторации, в обществе купца первой гильдии Кондратия Саввича Почесухина. Сидят они вдвоем за столиком под пальмой, возле большого зеркала, и выпивают. У того и другого прическа перманент. В стороне играют музыканты. Музыка то щемит, то веселит душу…
Расцеловавшись с купцом, Почесухин даже удивляется: «С частным торговым сектором запросто целуюсь — и хоть бы что. Никакого классового самосознания не чувствую!» Между однофамильцами происходит такой разговор:
Купец (с сожалением). А что ты вообще видел-то? Революцию? А зачем она тебе? Я