В гору - Анна Оттовна Саксе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кое-как научился.
— Потом посмотрим. Но, насколько я заметил, ты допускаешь другие ошибки, — Озол пытался говорить осторожно. — Вот этот же случай с маслом. Так доверяться нельзя. Как ты теперь узнаешь, кому его не зачесть в сданную норму? Это во-первых. А во-вторых, не слишком ли ты мягок с богатеями? Верно ли, что ты им разрешаешь сдавать вместо хлеба другие культуры?
Лайвинь молчал.
— Значит, были такие случаи?
— Они приходят и ноют, что мало засеяли ржи и пшеницы, — жаловался Лайвинь.
— Быть может, и в самом деле мало засеяли? — Озол пытливо посмотрел на Пауля.
— Не толкайте меня на новую ложь! — Лайвинь сердито сморщил лоб. — Если бы у них не было ржи, то из чего бы они гнали это мерзкое пойло?
— Тогда чем же объяснить твою мягкость с ними, в то время как из других крестьян ты грозишься все соки выжать? — на этот раз Озол говорил резко, даже с некоторой досадой.
Лайвинь густо покраснел и пробормотал:
— Значит, вам все известно…
— Что все?
— Ну, не только то, что я кое у кого принимаю вместо хлеба овес, а кое-кому угрожаю, но что находятся люди, которые еще обрабатывают по шестьдесят-семьдесят гектаров, а сдают поставки лишь с тридцати! — проговорил Лайвинь, вызывающе вскинув голову.
— Нет, этого я не знал. — Озол был поражен. — Разве они это делают с твоего благословения?
— Нет, без моего благословения. Впрочем, вы ведь мне не поверите. В ваших глазах я снова буду сыном человека, который…
— Оставьте ваших родственников, — раздраженно прервал его Озол. — Это уже начинает походить на кокетство! Лучше скажите, что заставляет вас симпатизировать кулакам? — он снова перешел на «вы».
— Если я скажу правду, вы снова назовете это кокетством, — сморщился Лайвинь.
— Да перестань обижаться, — улыбнулся Озол. — Я ведь тоже не солнце, которое одинаково светит правым и виноватым!
— Нет, нет, какое я имею право обижаться, — поторопился Лайвинь исправить свою ошибку. — Я рад, что вы вообще разговариваете со мной, как… ну, как с человеком. Но вы, может быть, не знаете, как заискивающе и любезно говорят со мной кулаки. И тогда мне просто… нравится, что они меня кое-кем считают. Но с теми, кто, увидев меня, спешит убрать со стола все, что легко унести, я попросту груб.
Они разговаривали еще долго, пока Озол не убедился — строптивый парень излил свою душу, понял, что ему брошен спасательный круг, держась за который, он сможет выплыть из мутного потока и прибиться к берегу.
Расставаясь, Озол пожал Лайвиню руку и спросил:
— А как с пьянством? Договоримся, что больше не будешь? Но если чувствуешь, что не сможешь выдержать, то лучше не обещай.
— Я уже давеча дал себе слово, что не буду пить, — признался Лайвинь. — Если я другому обещаю, то иногда не выполняю из упрямства, а если обещаю самому себе, то скорее руку свою отрублю, чем нарушу слово.
— Тогда мне не обещай, — улыбнулся Озол и еще раз простился.
23
ШАГИ НЕ СОВПАДАЮТ
В воскресенье с утра Озол, как обещал, направился вместе с Мирдзой на коннопрокатный пункт. Они шли через рощу; осенний ветер теребил золотистые кудри берез и бросал на землю сорванные блестки. Сама роща, осенний ветер и листопад сегодня больше, чем когда-либо, напоминали Мирдзе прошлую осень, когда она, мучимая одиночеством, хотела пойти к Эрику, но не осмеливалась, а он хотел увидеть ее и тоже не осмеливался… Вот береза, которую она с плачем обнимала, вот большая ель, где они с Эриком встретились. Воспоминания! «Неужели остались только воспоминания?» — спрашивала себя Мирдза, и ее сердцем овладевала грусть, смешанная с безотчетной радостью. Любовь! Она все же посетила их, как жар-птица, распростерла над ними свои крылья, и короткое время казалось, что было бы даже хорошо, если бы на свете остались всего лишь два человека — она и Эрик. Но это ощущение они испытывали недолго — только один вечер. Уже на следующий день Мирдза хотела, чтобы в этом мире было много людей, много хороших товарищей, радующихся победам на фронте и бодро, неутомимо, с веселыми песнями выполняющих трудную работу в тылу. Среди этих людей они с Эриком могли бы быть самыми счастливыми; они бы любили друг друга, он героически сражался бы на фронте, она с удвоенной энергией работала бы здесь, стараясь быть достойной своего героя. «Но Эрик не герой!» — звучит в ее ушах собственный голос, обиженный и недоумевающий. Эрик, который должен был воплощать ее идеал, оказался другим. Сначала лишь немного другим; отец и Упмалис убедили ее, что герой не только тот, кто тяжело ранен в бою. Какой счастливой она могла бы быть теперь, когда война кончилась и Эрик вернулся живым. Сбылось ее заветное, когда-то единственное желание — он пришел с поля брани. Вокруг них так много замечательных людей, есть верные друзья, волость очищена от мешавших работать бандитов и их пособников. Ах, Эрик, какие чудесные дела могли бы мы теперь совершать! Но Эрик замыкается, ему как бы в тягость быть на людях, и он становится неуклюжим, притихает, не может ни пошутить, ни повеселиться. Все чаще она начинает замечать, какие в ней чередуются противоречивые чувства к Эрику. Порою овладевает нежность, к которой примешивается нечто смутное, похожее на горьковатый запах опавших листьев, напоминающий о той осенней ночи, о том неповторимом в жизни мгновении, когда впервые слышишь, что тебя любят, что любимому было бы не жаль пожертвовать собой, только бы тебе было хорошо и никто бы тебя не посмел обидеть. Но почему же тогда это горячо произнесенное обещание стало Эрику в тягость потом, в суровой фронтовой обстановке, — он не решился стать комсомольцем, испугался, что с комсомольцев спрашивают больше, чем с других. Ну, ладно, это все можно бы и забыть, больше не вспоминать, если бы Эрик теперь, в мирных условиях, увлекся общественной работой. Но он все еще не решается вступить в комсомол. Сначала уверял, что ему надо убедить религиозную мать, предубежденную против комсомольцев, которые не верят в бога и не ходят в церковь. И когда Мирдза думает о том, что Эрик, желая быть примерным сыном, не хочет огорчать